Что есть «хорошая история» с точки зрения экономистов и какие литературные жанры им больше всего подходят? О том, как сослагательное наклонение русского языка помогает экономистам опровергать устоявшиеся в обществе теории и прогнозы политиков, рассказал в своей лекции старший научный сотрудник РАНХиГС Вадим Новиков. T&P публикуют основные тезисы выступления из цикла «Экономические истории», организованного Фондом Егора Гайдара и InLiberty в рамках проекта «Экономический факультет».

Вадим Новиков

старший научный сотрудник РАНХиГС, куратор проекта «Экономический факультет»

Два основных инструмента рассуждения любого ученого — это метафора и история. С метафорами знакомы все — это то, что экономисты и другие ученые описывают более возвышенным словом «модель». Экономист берет доску, говорит: «Давайте я вам сейчас объясню, что произошло с ценами на гречку в прошлом году», — и рисует четыре линии — оси, как обычно рисуют на уроках математики, типа оси X-Y. Нарисовал две черты, говорит: «Вот смотрите: это спрос, это предложение». Делая это упражнение, экономист пользуется понятной всем штукой — метафорой. Он утверждает, что в жизни в магазинах происходит что-то похожее на эти четыре линии. Что вся человеческая жизнь, вся совокупность сделок, все разнообразие гречки как-то может быть сведено к этой подсказке.

Второй способ объяснения, который доступен экономисту или другому ученому, — это история. Ты рассказываешь про нынешнее положение вещей, обращаясь к тому, что было до этого. Разного рода науки тяготеют либо к одному, либо к другому способу объяснений. Физика, например, делает относительно большую ставку на модели, тогда как биология с рассуждениями про эволюцию тяготеет к исторической подаче материала. Как объяснить, что у животного орган находится на том или ином месте или вовсе отсутствует? Почему есть рыбы с глазами, а есть без глаз? Биолог говорит: «Позвольте, я вам сейчас все расскажу. Сначала рыба была с глазами, потом оказалось, что те рыбы, у которых были глаза, в конкретных условиях не выживали, а больше шансов выжить было у тех рыб, которые не тратились на это ненужное для них приспособление».

Итак, экономисты рассказывают истории в разных жанрах, часто даже не осознавая этого. Есть, например, научная фантастика. Большая часть теоретической литературы написана как раз в этом жанре: экономист, пренебрегая законами реальности, что-то упрощая, делая совершенно нереальные предположения о людях и мире, описывает то, что может произойти.

© Andrea Dalla Val

© Andrea Dalla Val

Другой традиционный экономический жанр — детектив. Происходит нечто. Непонятно, отчего же именно это происходит, кто виноват, как объяснить мотивы действующих лиц, и экономист бросается на поиск этих объяснений. Еще один очень распространенный жанр экономической литературы — комедия. Комедии экономисты рассказывают, например, обучая студентов экономике на первых курсах. Сюжет комедии обычно довольно однообразен: некто, кто не знает про экономику, предпринимает какие-то действия — чаще всего это политик, который вводит какое-то регулирование и попадает в самые нелепые ситуации, не получая того, на что он надеялся. А мы всей аудиторией получаем возможность над этим незадачливым человеком посмеяться.

Жанров несколько больше, чем те, что я перечислил, но моя задача — прояснить саму мысль. В чем главная особенность экономиста, когда он рассказывает истории? В экономической науке сослагательное наклонение является главным способом мышления. Когда экономист объясняет или оценивает действия человека, он сравнивает то, что произошло, с тем, что всего лишь могло произойти.

И вот ключевой урок экономики. В 1850 году французский экономист Фредерик Бастиа написал эссе «Что видно и чего не видно». Итак, маленький французский городок, дети играют в футбол, и вдруг мяч залетает в окно магазина. Владелец магазина расстраивается. Люди в городке собираются, начинают обсуждать это происшествие. В конце концов находится человек, который соображает, что не все так просто: нет худа без добра. И они начинают фантазировать, как теперь экономика городка поднимется в результате того, что сделали детки. Владелец магазина ставит стекло, отдает деньги стекольщику. Стекольщик, в свою очередь, рассчитывается со своими поставщиками, а те — со своими. Деньги наполняют экономику города, и он становится богаче. Для экономиста эта история абсолютно недостаточна и абсолютно неправдива. Экономист говорит, что, когда мы оцениваем происшествие, мы всегда должны посмотреть — теперь уже используем слова Бастиа — не только на то, что действительно происходило. Мы должны построить и дальнейший ход событий, представить, что могло произойти вместо этого. А произошло бы вот что: если бы стекло не было разбито, владельцу магазина не пришлось бы его чинить, и эти деньги он мог бы потратить на что-то другое — на книжку, новые туфли или что-то еще. И мы видим, что здесь воспроизвелась бы вся та счастливая цепочка рассуждений, которая была в истории процветания городка за счет разбитых стекол. Теперь, сравнив эти две истории, мы видим, что не так в этом рассуждении. Оказывается, что вот эти растекающиеся, расплывающиеся волны есть и в том и в другом случае: и от покупки туфель, и от покупки стекла. Но, по крайней мере, для одного человека в городке есть разница между этими историями. В одной истории у него есть только стекло, а в другой — и стекло, и туфли.

Объяснение через неразумное для экономиста является таким же запрещенным приемом, как в детективе — объяснение через сверхъестественное

Выделим пару важных уроков. Первое: мы смотрим не только на то, что видно, но и всегда пытаемся пофантазировать, что могло бы произойти. Второй вывод: люди делают выбор, понимая, что есть различные пути развития событий. Мы должны представить, в чем состоит этот выбор, что мог бы еще сделать владелец магазина, окажись ситуация несколько другой. Эта история вымышленная, но довольно говорящая. Это архетипическая история, которая воспроизводится очень часто в разговорах, например, про государственные траты: мы возьмем деньги у налогоплательщиков, вложим во что-то, и возникнет так называемый мультипликативный эффект. История про подъем государства при помощи мультипликативного эффекта — это история разбитого стекла. История про то, что немцам было очень легко создавать современную промышленность именно из-за того, что ее уничтожили бомбардировщиками и другими военными средствами, — это та же самая история разбитого стекла: история о том, что разрушение якобы может принести пользу.

История про железные дороги

Обкатаем этот прием на очень важных исторических событиях, каковым, например, является возникновение железных дорог. Когда они впервые появились в США, в них никто не верил. Во-первых, искры. Паровоз мчится сквозь поля, поджигает посевы. Кроме того (и это важная проблема), паровозы ездили слишком быстро — 20–30 миль в час. Такая скорость, утверждали критики, крайне опасна для самих железнодорожных составов, для грузов, которые в них находятся, и для связанных с железнодорожным делом людей. Прошло довольно много времени до момента, когда в середине 40-х годов железные дороги начали выглядеть убедительно и люди стали мечтать о том, чтобы их стало больше. Прошло еще несколько десятилетий, и где-то с 1967 года и дальше видно, что тон окончательно меняется: в обществе начинают говорить, что железные дороги — это самый впечатляющий двигатель социальной революции. Именно тогда установился новый взгляд на железные дороги: теперь это ключ к процветанию, так перевозится значительная часть наших грузов, железные дороги нас кормят — соответственно, без них страна была бы совсем в другом положении — скорее всего, весьма плачевном.

Оказывается, даже очень значительные вещи, как правило, не имеют слишком большого влияния

Экономист Роберт Фогель в своей классической работе «Железные дороги и экономический рост Америки» решил подойти к теме так, как это принято у экономистов. Фогель сказал, что, когда нам объясняют, почему железные дороги так важны, обращаются к тому, что видно, — к тому, что они перевозят так много. Наличие железных дорог — неотъемлемая часть нашей экономики именно потому, что так велик объем перевозок. Но он говорит, что все те, кто были до него, неправильно понимали суть проблемы, а именно что, собственно, означает быть важным и неотъемлемым. Утверждение о важности и неотъемлемости, писал Фогель, это утверждение не о железных дорогах, а обо всем на свете, кроме железных дорог. Сказать, что нечто является неотъемлемым, означает сказать, что у людей не было другого выбора. Сказать, что нечто неотъемлемо, означает утверждать, что замены были существенно хуже. Здесь Роберт Фогель начинает выполнять знакомое нам упражнение: строит фантастическую и контрфактическую — то есть никогда не существовавшую — экономику Америки, но такую, где железные дороги так и не появились. Глядя на то, сколько грузов и откуда перевозилось, Фогель начал подручными средствами транспорта перевозить эти грузы из найденных точек А в точки В, вычислять стоимость этих грузов, параллельно делая поправки на некоторые естественные, очевидные, экономически оправданные возможности расширения путей речного сообщения, ну и, конечно же, использования для перевозок лошадиной силы, и обнаружил то, о чем доселе никто не догадывался. Оказывается, что сравнив то, что было, и то, чего не было, мы можем, как и в предыдущей истории, прийти к неожиданным выводам. Оказалось, что железные дороги были вовсе не так уж важны. Вклад железных дорог в американское благосостояние составлял не так-то много — несколько процентов ВВП. Это означает, что вы выдергиваете из Америки железные дороги, и жизнь откатывается на условный год назад. Потому что несколько процентов ВВП в типичной здоровой стране — это и есть обычный среднегодовой темп роста.

Доля транспорта в американском ВВП тогда составляла примерно 10%. Не все грузы перевозились по железным дорогам, следовательно, на них приходилась еще меньшая часть — примерно половина. То есть там 10%, вторая цифра у нас, получается, 50%. И, кроме того, на железных дорогах перевозка получалась в среднем в два раза дешевле. В два раза дешевле — вроде бы фантастическая величина, что-то, что меняет дело. Но после того как несколько величин начинают перемножаться друг с другом, мы получаем нечто иное: 0,1 мы умножаем на 0,5 (те самые 50% железнодорожных перевозок), после этого еще раз умножаем на 0,5 (или, что то же самое, делим на 2) и получаем 2,5% ВВП. Не так уж и много. Но мне хочется подчеркнуть, что история выкладки Роберта Фогеля — совершенно типичная вещь. Мы берем вроде бы значительный эпизод человеческой истории, но оказывается, что даже очень значительные вещи, как правило, не имеют слишком большого влияния.

Каждый раз, когда экономисты делают предупреждения политикам (в популярных газетах это всегда представляется так: если цены вырастут, значит, уже завтра люди увидят то ли пустые полки, то ли в два раза выросшие цены), на самом деле, скорее всего, произойдут мелкие недраматические изменения. Среди разных причин, почему это происходит, есть и та, к которой я возвращаюсь от истории к истории. Она заключается в том, что у людей есть выбор: они могут приспосабливаться, и, если жизнь потекла в одно русло, а не в другое, скорее всего, люди найдут способ привести себя в порядок.

© Andrea Dalla Val

© Andrea Dalla Val

Следующий типичный экономический жанр — детектив. В статье двух экономистов Кеннета Элзинга и Уильяма Брейта «Экономика как детектив» спрашивается: в чем сходство экономиста и детектива? В том, что и тот и другой погружаются в человеческие мотивы, пытаясь понять, что произошло, когда видят какие-то таинственные события. Человек, который ведет себя странно, становится нашим подозреваемым. Раз он ведет себя странно или не вполне разумно, значит, мы чего-то не знаем про него и его цели или не знаем, что он может, то есть преувеличиваем или преуменьшаем его возможности. Распутав это, экономист успокаивается. Потому что для экономиста главное — найти объяснение поступков в каких-то здравых мотивах. Объяснение через неразумное для экономиста является столь же запрещенным приемом, как в детективе — объяснение через сверхъестественное. Все, что происходит, должно иметь простое, отсылающее к разуму объяснение, без того чтобы прибегать к помощи чудес. Надо сказать, что эти Элзинг и Брейт не только очень авторитетные, известные экономисты, но еще и успешные авторы детективов. Они выпустили книжку под псевдонимом Маршалл Джевонс, отсылая тем самым к двум очень известным экономистам прошлого. Первая книжка оказалась коммерчески успешной, и авторы с удовлетворением говорили, что для них нет большего счастья, чем увидеть, как люди в самолете читают их труды в мягкой обложке. После этого к ним обратились издательства с просьбой написать еще. Я вас познакомлю с одной из таких простеньких детективных историй, к которой подступались с разных сторон многие экономисты.

История про попкорн

80–90% из вас считают, что попкорн в кинотеатре дорогой. Теперь давайте подумаем: а почему так? Почему в магазине дешево, а в кинотеатре дорого? Потому что нет альтернативы. Собственно, это одно из ожидаемых объяснений и то, что экономист использует в качестве стартовой точки: альтернативы нет. Вы пришли в кинотеатр, у вас нет другого выбора. Если даже это не монополизм в том смысле, как это рисуется в антимонопольных законах, у кинотеатра все же есть какая-то высокая переговорная сила по отношению к вам. Экономист, пользуясь теми же самыми приемами, про которые мы говорили, включает фантазию. Если за какую-то сущую безделицу можно взять много денег, давайте в целях простоты представим что-нибудь такое. Итак, мы уже захвачены кинотеатром, выбора нет, значит, можно взять что-то еще. Например, можно брать отдельно плату за вход в кинозал и отдельно — плату за наличие двух полушарий в мозге. У кого два полушария в мозге? Ну, как минимум у 70%. Может быть, побольше. На самом деле вот эта гипотетическая плата за наличие двух полушарий в мозге — это примерно та же самая идея, которая стоит за объяснением, что раз уж вас захватили, теперь можно брать ни за что любые деньги, просто несколько преувеличенная. Что говорят экономисты? Допустим, наш кинотеатр-монополист нашел наилучшую для себя плату за входной билет и ее установил. Дальше ему кто-то подсказал — а может быть, он прочитал книжку или прочитал мою лекцию, — и он подумал: «Действительно, неплохая идея, они же все равно мои. Они сейчас мне платят 500 рублей, я возьму еще плату за наличие двух полушарий в мозге, смогу получить больше — целых 600». Экономист говорит: «Нет, так дело не пойдет». То есть как бы захвачен ни был человек, ему не очень важно, из чего состоит счет. Учитывая, что зрители были готовы заплатить 500 рублей, можно как угодно раскидывать плату между составляющими: 500 рублей за билет, 0 — за мозг или 400 за билет, 100 — за мозг. Это совершенно не важно. Вы можете раскладывать плату, но ничего таким образом получить не можете. Но в чем же тогда дело? Если люди делают что-то, что выглядит бессмысленным, если предлагаемые обычно мотивы смотрятся совершенно неубедительно, значит, нужно найти новые мотивы.

Если виноват не монополизм, то что же? Ученые нашли несколько объяснений этой ситуации. Первое: экономисты Стивен Ландсбург и Дэвид Фридман говорят, что дело в том, что люди разные, и склонность шиковать больше проявляется у состоятельных людей. Готовность покупать попкорн является подсказкой для продавца, с каким человеком он имеет дело. Вы можете просто дать людям два предложения, и тот, кто готов переплатить, переплатит. Это та же самая история, что и с часто выдаваемыми купонами или дисконтными картами. Дисконтная карта — это простой способ брать с каждого человека столько, сколько он хочет заплатить.

Объяснение второе, спорящее с другой идеей, — про перекладывание из кармана в карман. Когда я говорил: «Вот плата за вход, вот плата за мозг», — это выглядело абсолютно бессмысленным упражнением, которое никто не стал бы делать, потому что так или иначе это 500 рублей в твоем кармане. И нет смысла делать что-то сложное, если то же самое можно сделать легко: просто взять плату за вход и не придумывать никаких сложностей. Ричард Маккензи в книге «Почему попкорн в кинотеатрах стоит так дорого?» показывает еще одну важную линию рассуждения, которая объясняет, как устроены отношения между владельцами кинотеатра и теми людьми, которые владеют правами на фильмы. Плата за фильм вычисляется как процент от кассовых сборов — от того, что было получено за продажу билетов. Таким образом, по крайней мере одно предположение в другом рассуждении неверно: это не всего лишь перекладывание из кармана в карман. Это способ. Мы исходим из того, что люди все равно платят просто за проведенный вечер; готовность платить зависит только от того, как они ценят этот вечер. Но владельцу кинотеатра совершенно не все равно, в какое из двух приемных окошек — в то, где касса, или в то, где бар — пойдут деньги. Если вы кладете деньги в то окошко, где касса, то в США, по крайней мере, не менее 70%, скорее всего, отправится владельцам прав на фильм. Ну, а что касается попкорна, то пропорции другие, хотя надо понимать, что и эта деятельность тоже связана с определенными издержками.

Экономист, с моей точки зрения, это тот, кого Аристотель назвал бы поэтом

Итак, подведя итоги нескольких историй, которые я рассказал, хочу привлечь ваше внимание к выводу: у людей есть выбор, а когда экономист дает советы, он всегда держит в голове тот факт, что у вас или у кого-то другого есть какие-то другие возможности; что, принимая решение, вам нужно сравнить то, что вы собираетесь сделать, и то хорошее, что вы собираетесь получить, с тем, что могло быть получено какими-то другими средствами. Иногда мы недооцениваем потерянное. То же самое происходит, когда экономист дает советы политикам. Таким образом, главный урок экономики состоит в этом: люди выбирают; мы должны смотреть и на то, что произошло, и на то, что всего лишь могло произойти.

Над соотношением историй и выводов из них люди думали довольно давно. Мы можем найти кое-какие подсказки даже у Аристотеля. Его слова, на самом деле, глубоко созвучны тому, как думают экономисты и как я советую думать: «Задача поэта — говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном — по вероятности или по необходимости. Историк и поэт отличаются друг от друга не тем, что один пользуется размерами, а другой нет: можно было бы переложить в стихи сочинения Геродота, и, тем не менее, они были бы историей — как с метром, так и без метра, но они различаются тем, что первый говорит о действительно случившемся, а второй о том, что могло случиться». Поэтому и тут Аристотель делает совершенно нетрадиционный для современного уха ход. Он говорит: «Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории: поэзия говорит об общем, тогда как история — о единичном». Какова же роль экономиста здесь? Экономист, с моей точки зрения, это тот, кого Аристотель назвал бы поэтом. Экономист, отталкиваясь от действительных, от происшедших событий, имеет возможность превратить историю в нечто большее — в выводы об общих законах, обстоятельствах человеческого существования.