Сергей Колесников проводит исследования экстремальных состояний вещества, рассказывает о наследии Холодной войны в научном мире и о том, зачем научные сотрудники ходят на митинги, пишет статьи о музыке и организует ролевые игры.

Где учился: факультет молекулярной и биологической физики МФТИ (2002 год), аспирантура МФТИ (2005 год), стажировка в Институте проблем химической физики

Что изучает: физика экстремальных состояний вещества

У меня «плохая наследственность»: мои родители химики, я рос в научной среде, и мне с детства было интересно, чем они занимаются. Но в начале девяностых на первый план в увлечениях вышло совсем другое: компьютеры и программирование. У всех детей тогда была мечта — писать компьютерные игрушки, ну и я тоже хотел стать программистом. Сдавал вступительные экзамены одновременно в физтех, на компьютерный факультет и на ВМК МГУ. На компьютерный не добрал баллов, и мне предложили идти туда, куда я прохожу. Это был факультет молекулярной и химической физики. Именно ей занимались мои родители — и неожиданно для себя я понял, что на этом факультете мне уже все знакомо, что это — мое. И с тех пор ни разу не пожалел, что пошел туда.

Максимально понятный ответ на вопрос, чем я занимаюсь, из-за текущей ситуации в мире не очень прилично озвучивать. Это физика горения и взрыва и то, что с их помощью мы можем получать в веществе высокие давления и температуры и наблюдать за тем, что при этом с веществом случается. А оно тогда очень необычно себя ведет, с ним происходят разнообразные превращения. Это уже гораздо более широкая тематика — физика экстремальных состояний вещества.

Помимо чисто научного интереса, у нее есть и вполне практическое приложение. Мы изучаем свойства материалов и учимся создавать новые, нужные нам, например, для защиты от того же взрыва или в энергетике, где зачастую такие потоки энергии и такие температуры, что даже самые тугоплавкие металлы не применишь, и вместо них нужно искать другие материалы, которые смогут эти экстремальные нагрузки выдержать. Но тут есть тонкая грань, которую не очень хочется переступать: где защита, там и нападение. Многие вещи, которыми мы занимаемся, могут быть косвенно использованы в военных технологиях. Конкретно мне в этом смысле повезло: все мои работы были открытыми и к военным разработкам отношения не имели.

Сейчас я занимаюсь новым методом исследования свойств вещества в экстремальных состояниях — протонной радиографией. Идея, на самом деле, очень простая. Есть рентгеновская радиография, все мы ее хорошо знаем как обычный медицинский рентген: просвечиваем им что-то непрозрачное для оптического излучения и смотрим, что же там внутри. Рентген для этих целей активно используется и в физике. Но в нашей области мы исследуем процессы, происходящие с огромными скоростями: тот же взрыв, или высокоскоростной удар, или взаимодействие мощного лазерного импульса с веществом. Возможностей рентгена для них просто не хватает, потому что нам нужно не просто снять, что происходит внутри объекта под высокими давлением и температурами, а еще и сделать это за очень короткие промежутки времени и наблюдать динамику процесса.

Как оказалось, то, что не может рентген, могут дать пучки протонов. Но была одна загвоздка: чтобы получить подходящий по энергии пучок, нужен ускоритель. Это огромная махина, никто специально под эту задачу строить ее не будет. Но можно использовать уже существующие протонные линии и ускорители. Как ни странно, впервые попробовали это сделать лишь в конце девяностых американцы в Национальной лаборатории в Лос-Аламосе. Сначала их установка использовалась для военных нужд, но сейчас любой физик может подать туда заявку на исследование, и оно будет проводиться бесплатно при условии открытой публикации результатов работы.

Но остатки мышления Холодной войны все еще живут в головах функционеров от науки по обе стороны океана, и у нас к этой установке доступа не было. Поэтому в середине нулевых решили, что, раз в России есть аналогичные ускорители, и даже более мощные, то мы можем построить свою собственную установку. Что мы в конце концов и сделали на базе ускорителя в Институте теоретической и экспериментальной физики в Москве. По многим параметрам наша установка получилась такая же, как американская, а где-то даже и лучше.

Мы можем зарегистрировать, как ударная волна распространяется по веществу со скоростью несколько километров в секунду и снять такое «кино». Но хочется пойти еще дальше: заглянуть за микронный рубеж, в микроструктуру вещества. Для этого нужны пучки с большей энергией. Загвоздка в том, что и в России, и в Америке ускорители, создающие такие протонные пучки, недоступны для гражданской фундаментальной науки и используются для военных нужд. Но выход из ситуации нашелся благодаря нашим друзьям из Германии, из Дармштадта. Это ускорительный центр GSI, в нем в свое время открыли много трансурановых элементов. Один из них, химический элемент

№ 110, даже носит название Дармштадтий. Сейчас они разными другими вещами занимаются, в том числе и нашей физикой экстремальных состояний вещества. Только создают они их не ударными волнами, как мы, а бомбардировкой мощными пучками разных частиц. Вот у них есть отличный протонный пучок с энергией в несколько раз большей, чем и у нас, и в Лос-Аламосе. И поразительное дело: оказалось, что и нам, и американцам гораздо проще и, что самое странное, дешевле создать вместе с немцами новую установку в Германии, чем бодаться с собственными чиновниками за допуск к уже имеющимся в наших странах ресурсам. В результате получилась успешная коллаборация. Установка уже строится. Я отвечаю там за подготовку «экспериментальных мишеней» для тех экспериментов, которые первыми будут проводиться на установке в момент запуска.

Сейчас, к счастью, вообще в плане нашего взаимодействия с американцами ситуация меняется к лучшему. При Буше прямые научные контакты между Россией и США в нашей области были крайне затруднены. При Обаме все стало проще, начиная с процесса получения визы. А недавно у нас было настоящее историческое событие — мы с коллегами побывали в самом Лос-Аламосе, на совместном семинаре коллаборации вместе с немцами и американцами. Там, конечно, все равно было огромное количество совершенно анекдотических историй, как нас там пасли, за ужином подсаживали к нам шпионов, и так далее. Холодная война до сих пор продолжается в головах, хотя мы уже давно вместе работаем — причем над высокой наукой, а не над военными разработками.

В моей области науки Россия пока еще более или менее остается на мировом уровне, потому что вообще очень мало научных центров в мире могут себе нужную экспериментальную технику позволить — ускорители, например, или, как у нас в институте, полигоны для использования энергии взрыва. Понятно, что для этого нужен огромный комплекс защитных и организационных мероприятий. Исторически у нас институт давно этим занимается, вся база осталась еще с советских времен — в этом нам повезло. Но технологии не стоят на месте. Появление компактных, безопасных и оттого доступных чуть ли не в обычной университетской лаборатории средств создания экстремальных состояний — дело ближайших 10 лет. И, как только это произойдет, Россия, если ничего не изменится, безнадежно отстанет от остального мира и в этой сфере. Выход — участие в крупных международных проектах, где наш опыт в экспериментальной физике по-прежнему будет востребован. Что, собственно, уже и происходит.

Вообще, сейчас у нас в стране пытаются как-то науку реанимировать, но делается все, как обычно… странно. Так, в науку стали закачивать огромные деньги, но делается это по непрозрачным схемам, например, через федеральные целевые программы, через госконтракты с неочевидными тематиками и требованиями. А на гранты, где достаточно открытая система оценки, идут очень сильные наезды, то есть все пытаются свернуть и перевести на прямо подконтрольное государству финансирование. Вот, например, у нас есть госконтракт по нашей тематике, скромный, но все равно что-то. А потом смотрим — и Курчатовский институт, например, один за другим выигрывает конкурсы на «мониторинг ситуации в науке» на десятки миллионов рублей каждый. При этом мы знаем, что им руководит брат одного из ближайших друзей Путина, а зарплаты рядовых научных сотрудников там по-прежнему остаются нищенскими. Выводы напрашиваются сами. В общем, сложно с этим всем, но хоть какие-то подвижки пошли.

Еще, как и везде в России, у нас большие проблемы с бюрократией. Есть пресловутый закон 94-ФЗ о госзакупках, который в последние годы вообще связывал по рукам всех, кто занимается естественными науками. По этому закону бюджетные организации любые закупки обязаны были проводить через сильно затянутую и бюрократизированную процедуру торгов. И вот, скажем, у аспиранта идет исследование, получается какой-то незапланированный результат, нужно провести качественную химическую реакцию, для нее нужен какой-нибудь специфический реактив. Но в лучшем случае его можно из-за торгов получить через полгода, и все это время работа стоит. А в худшем — все вообще накрывается, если, например, полученное вещество было нестабильным, или это была короткоживущая биологическая культура. Но надо сказать, что буквально в конце прошлого года произошли большие изменения. Молодые ученые собирали подписи к обращению к президенту, подписалось больше 3 тысяч человек. Писали, что нам надо работать, а нам связывают руки. Вместе с профсоюзом РАН организовали в октябре митинг. И как это ни удивительно, подействовало: нужную поправку к закону в конце концов приняли в декабре.

Госзакупки, ведение больших проектов, гранты, заявки, оформление бесконечных отчетов по ГОСТу — так из ученых получаются менеджеры, которые занимаются наукой в свободное время. У меня, увы, тоже так происходит: несколько месяцев в году я занимаюсь наукой, в остальное время — бюрократией.

Очень много говорят про молодежь, про то, как важно ее в науке удержать. Что-то делается в этом направлении. Но есть еще очень важный момент, которому обычно вообще не уделяется внимания. Это инженерно-технический состав. Очень часто нужен, например, токарь, чтобы сделать какую-нибудь деталь. У нас в лаборатории работает отличный токарь, но ему, простите, 83 года. Когда он уйдет, никто не придет ему на замену. И мы будем вынуждены все делать сами. Лаборанты, инженеры, все те люди, которые должны помогать ученым эффективно делать собственно науку — весь этот пласт людей из академической науки сейчас исчезает. Да, мы умеем все делать руками сами. Но когда приезжаешь на стажировку или в командировку в Германию и тебе нужна определенная деталь, то просто пишешь заявку в более-менее вольной форме, не надо бегать самому и тратить на это дни и месяцы — и уже на следующий день тебе приносят эту деталь, сделанную по первому разряду.

Это все очень деморализует, многие уезжают из России именно из-за неэффективности работы здесь. За одно и то же время на Западе для науки можно сделать гораздо больше полезного, чем здесь. Раньше уезжали просто потому, что нечего было есть. Сейчас часто уезжают потому, что нет сил уже бороться с неудобствами, с бюрократией, когда тем же самым можно заниматься на Западе, уважать себя, с интересом работать, быть интегрированным в мировую науку и не воевать с ветряными мельницами.

Про Академию наук есть сейчас мнение, что это такой «дом престарелых», на каждом собрании дежурит несколько карет скорой помощи и тому подобное. Там, действительно, много чего делается по старинке, и да, это достаточно клановая и кумовская организация — будем честны. И правда, многие из академиков уже сложили руки, сдают площади своих институтов в аренду и чем-то непонятным по двадцатому разу отчитываются.

Нам сильно повезло, у нас в институте есть возможность нормально работать. Тут все очень сильно зависит от конкретного места и от активности непосредственного руководства. Моим отделом, например, руководит академик Фортов, он знаменит своими трудами по физике плазмы. Он публичная личность, его все время можно где-то видеть по ТВ или в прессе. И вот он очень большое внимание уделяет, в частности, контактам с Западом, через него все наши контакты с GSI пошли в свое время. Какие-то гранты и программы финансирования им выбиваются, что позволяет оставаться на плаву в денежном плане. Ну и вообще все достаточно живо делается. При этом я свободно распоряжаюсь своим временем, работа оценивается по результату. Могу свободно ездить по стране и по миру, бывать на конференциях, в командировках. После десяти лет работы в институте даже получил жилищный сертификат на квартиру. Так что для меня в институте созданы все условия, и поэтому, несмотря на все названные трудности и маразмы работы в российской науке, уезжать не хочу.

Помимо работы главная моя любовь — это музыка. Сам не играю, но я меломан с детства. Несколько лет вел блог про современную музыку, его аудитория постепенно расширялась, в конце концов это привело меня в музыкальную журналистику. Писал в разные издания, хотя всерьез этой «карьерой» так и не занялся. Сейчас изредка пишу как внештатный автор в российское издание Billboard.

Путешествия — это, конечно, тоже хобби. К примеру, езжу каждое лето на музыкальные фестивали в Европу. Во многие свои поездки попадаю по науке. Благодаря ей побывал в таких местах, где просто так, туристом, и не окажешься. Например, я был в американском Норфолке, сейчас там находится самая большая в мире база ВМФ, а когда-то было одно из первых поселений, то есть оттуда, фактически, начиналась Америка. В Португалии был. Сейчас это уже популярное туристическое направление, но в тот момент туда самолеты из Москвы почти не летали, и мы ехали поездом из Мадрида. Побывал в Армении, это вообще была одна из самых ярких моих поездок.

Чтобы добавить недостающего безумия в получающийся портрет, расскажу, что долгое время занимался живыми ролевыми играми. Не столько в них играл, сколько их организовывал и проводил. В массовом сознании ролевые игры — это эскапизм. Но меня исходно интересовали в ролевых играх совсем другие вещи. Во-первых, возможности самопознания: можно поставить себя в нетривиальные условия и узнать о себе что-то новое и важное. А во-вторых, я вижу в ролевых играх мощнейший инструмент социокультурного моделирования, то есть способ посмотреть в прошлое, разобраться в настоящем и заглянуть в ожидающее нас впереди будущее.