Сергей Шпиз изучает биологические процессы на молекулярном уровне, считает, что в плане изучения молекулярных механизмов крошечная мушка-дрозофила не менее интересна, чем человек, рассказывает о конкуренции в науке, о том, почему российские ученые вынуждены уезжать за рубеж, о вреде бюрократии в науке и о планах на ближайшее будущее.

Образование: биологический факультет МГУ, кафедра вирусологии (2006 год), аспирантура в Институте молекулярной генетики РАН.

Что изучает: мобильные элементы в геноме.

Особые приметы: занимается горными лыжами и парапланеризмом, любит кино, оперу, живопись.

Если бы меня спросили, мечтал ли я еще в детстве постичь многоисленные тайны живых организмов, я бы честно ответил, что даже не думал об этом. Парадоскс в том, что я закончил чисто спортивную школу «Самбо-70». Мне всегда нравился спорт, и наверное, я даже задумывался о профессиональной карьере. Но в какой-то момент стало очевидно, что это не мой путь. Однако с будущим надо было что-то решать. А с моим довольно специфическим средним образованием, сами понимаете, это было не так-то просто. Так что к моменту поступления в университет я определялся с выбором факультета по принципу: «А что мне вообще интересно?» — «О, биология! Любопытно. Почему бы нет?». Так что никакого серьезного интереса, а уж тем более глубоких знаний в этой области за моим выбором не стояло.

Однако с того момента, когда я определился, куда поступать до реального поступления на биофак мне пришлось изрядно поднапрячься. Меня тогда здорово поддержала семья и, что самое удивительное, школа. Родители нашли прекрасных репетиторов, а учителя «Самбо-70» во всем шли мне навстречу. Даже во время уроков давали мне возможность готовить задания для репетиторов — особенно, химию и биологию. Это было очень важно, так как 9 тренировок в ненделю никто не отменял. Только благодаря этой всесторонней поддержке я в итоге стал студентом МГУ. Правда, в отличие от большинства моих друзей, которые еще участь в средней школе увлеченно занимались биологией и участвовали в олимпиадах, я увлекся этой наукой по-настоящему, как говориться, по ходу пьесы — уже на биофаке.

Откровенно говоря, многие ребята вообще не могли понять, как я оказался на престижной кафедре вирусологии. Поначалу я был в их представлении пришельцем с другой планеты, парнем, не вылезающим из тренировочного зала. У них в голове не укладывалось, зачем такому человеку наука. Искренне радовался только преподаватель физкультуры. Потому как с моей подготовкой я без труда выигрывал чемпионаты по самбо и дзюдо среди студентов для нашего факультета.

А вот на сакраментальный вопрос, зачем мне на самом деле наука и, самое главное, зачем науке нужен я, честно говоря, ответить не удавалось довольно долго. Однако с 10 класса до 5 курса проходит 6 лет, а в том возрасте — это большой срок жизни. В середине обучения я бы не поручился, что останусь в науке. Переломным моментом стал диплом, когда я попал в Институт молекулярной генетики РАН к моей нынешней научной руководительнице, доктору наук Алле Калмыковой, и во многом благодаря которой мое представление о науке кардинально изменилось. Я защитил диплом, провел три года в аспирантуре, потом защитил диссертацию на тему «Роль механизма РНК-интерференции в регуляции экспрессии теломерных ретротранспозонов Drosophila melanogaster». Суть в том, что такая серьезная работа, когда она получается хорошо, приносит большую отдачу. И мне захотелось внести свой вклад в понимание того, как устроен живой мир, открыть что-то новое, просто удовлетворить свое любопытство! Кроме того, стало очень важно, чтобы рядом были люди, разделяющие мои интересы.

Надо сказать, далеко не у всех моих сокурсников после окончания университета все сложилось удачно в науке. А мне реально повезло и с научным руководителем, и с лабораторией. Я остался там же, где делал диплом — в Институте молекулярной генетики РАН, в Группе исследования геномных повторов эукариот. Моя область называется молекулярная биология и молекулярная генетика. Мы изучаем биологические процессы, необходимые для реализации генетической информации, на молекулярном уровне.

Мы занимаемся мобильными элементами дрозофилы и механизмами, которые контролируют их активность. В последовательности ДНК гены занимают не такой большой объем, как многие думают. Например, ДНК человека состоит из 3 миллиардов нуклеотидов, при этом в ней всего порядка 20 тысяч генов. На долю генов приходится всего пару процентов ДНК человека. Интересно, что количество генов у дрозофилы отличается от количества человека менее, чем в 2 раза, в то время как генома — меньше, чем в 200 раз. Стоит отметить, что размер генома слабо связан не только с количеством генов, но и с размерами самого живого существа. Например, у одной из амеб размер генома в сотни раз больше, чем у человека.

Значительную часть генома занимают мобильные элементы (30% у дрозофилы, 50% у человека, у некоторых растений более 90%). В школе, на уроках биологии, чаще всего не рассказывают о них. Они способны менять свое положение внутри генома и перемещаться, что может быть опасно для клетки и для организма в целом. Дело в том, что внедрение мобильного элемента в новое место связано с образованием разрыва в геномной ДНК. Когда таких разрывов мало, они репарируются, но если разрывов единовременно оказывается слишком много, запускается программа самоуничтожения клетки. Как страховые компании чинят вам автомобиль, если ущерб не превышает пороговое значение. В противном случае вам говорят, что ваш автомобиль «погиб» и надо покупать новый. Но даже если клетке удалось починить геном после вспышки перемещений мобильных элементов, не факт, что отремонтированный геном будет работать, как раньше. Каждое перемещение — это мутация. Так, например, могут быть разрушены жизненно важные гены. Поэтому в клетке есть механизм, который подавляет их активность, не дает им возможности перемещаться слишком много.

Надо отметить, что не всегда мобильные элементы вредят. Без мутаций невозможно появление новых генов, то есть невозможна эволюция. Таким образом, контролируя перемещение мобильных элементов, можно контролировать скорость эволюции. Кроме того, в некоторых случаях, мобильные элементы выполняют и жизненно важные функции для конкретного организма.

Довольно часто люди, не имеющие отношения к биологии, интересуются, в чем секрет пресловутой дрозофилы и каким образом такое крошечное насекомое оказалось в центре мировых научных исследований. А объясняется это просто. На самом деле, дрозофила — идеальный модельный объект, на котором удобно работать. Мне одинаково интересно как устроены на молекулярном уровне процессы передачи и реализации генетической информации в клетках дрозофилы, человека, червяка, рыбы, растений или бактерий. Однако так сложилось, что я работаю с дрозофилой, также как и многие мои российские и зарубежные коллеги.

Если говорить о творческих контактах с европейскими и западными учеными, то у нас они не слишком развиты. Хотя определенное взаимодействие, безусловно, существует. Не слишком тесная коллаборация с коллегами из Америки и Франции все же есть. И, конечно, мы публикуемся и они публикуются. Все мы периодически ездим на конференции и общаемся. Однако, о глубокой интеграции речи, конечно, не идет. Интеграция возможна в рамках международных проектов, но мы в таковых не задействованы. Основное взаимодействие это конкуренция. А конкуренция между исследовательскими группами, действительно, острая. Многие лаборатории параллельно занимаются одним и тем же, особенно, в востребованных «горячих» областях. И, с одной стороны, эта конкуренция — мощнейший двигатель мировой науки. Соперничество задает определенный темп, ускоряет работу. Но есть и обратная, негативная, сторона. Конкуренция порой вредит оригинальным исследованиям, загоняет ученых в определенную колею. Становится меньше искусства и больше спорта. Получается, что важнее, кто сделает больше и быстрее, а вовсе не качественнее. Выходит очень много однотипных статей в престижных журналах. А для науки это плохо, когда больше ценятся масштабные, но при этом поверхностные исследования.

Или вот еще распространенная ситуация: какой-нибудь простодушный постдок докладывается на конференции, рассказывает, чем его группа занимается, а сильная американская команда, услышав необходимую интересующую информацию, берет и, не теряя времени, делает то же самое, только быстрее. В результате, на конференциях все докладывают или ранее опубликованные данные, или данные, которые находятся в печати и вот-вот выйдут. Все хотят узнать, что делают конкуренты, и боятся проговориться о своей работе.

Однако, на конференции в любом случае ездить надо. Это позволяет увидеть ситуацию в научной области в целом и обратить внимание на те работы, которые просто так читать бы не стал. Да и коллег надо знать в лицо Мы не можем на равных соревноваться со многими американскими лабораториями. У них и инфраструктура лучше, и людей в науке работает больше, и уровень людей в целом выше. Уровень рабочих семинаров в ведущих научных центрах США не сопоставим с семинарами в МГУ или в институтах РАН. Также методический арсенал и техническое оснащение среднего американского научного центра сильно лучше, чем среднего у нас.

Здесь речь идет о реально работающем оборудовании. Дело в том, что в России тоже есть очень качественное оборудование. Его заказывают, на него выделяются огромные средства. Только для нашей системы в порядке вещей, когда потом это баснословно дорогое оборудование стоит без дела! А причина проста: там где оно стоит часто нет людей, которые умели бы на нем работать. И обучением соответствующих специалистов никто не озадачивается. Или для нормальной работы на этом оборудование нужно еще дополнительное оборудование, а его нет. Или нет возможности купить расходники. У нас нет инфраструктуры, в которой это оборудование должно работать. Насколько я понимаю, это получается примерно так: люди, которые хотят продать оборудование договариваются с теми кто выделяет на него грант: мол, вы выделяете столько-то государственных денег, а мы лично вам отдадим столько-то. Другими словами, обычный откат. Параллельно находится какая-нибудь научная группа, которую убеждают, как ей нужен этот прибор, да еще и, можно сказать, в подарок. Как только прибор продан, получается следующая картина: дилер, который продал прибор, — заработал; комиссия, которая выделила грант, — отчиталась за работу и свой откат получила; чиновники, отвечающие за финансирование науки, « доложили в соответствующие инстанции, мол, столько-то денег выделено на науку. Словом, все кругом в полном порядке, кроме главного. Ведь на самом деле ничего в итоге не происходит. Наука стоит на месте. А главное, всех, судя по всему, эта ситуация устраивает!

Получается, наша бюрократия мешает развитию нашей же науки даже сильнее, чем нехватка оборудования. Причем эта проблема касается всех аспектов нашей работы. Ведь даже чтобы реализовать научный грант российскому ученому приходится массу времени и сил тратить совсем не на научную работу. Поэтому наши ученые вынуждены искать лучших условий. Логично, что люди уезжают туда, где удобнее работать. И даже если говорить о патриотизме и о том, чтобы «поднимать российскую науку», то более правильно было бы уезжать и возвращаться, то есть повышать свою квалификацию и возвращаться в Россию работать и преподавать. Правда, те, кто возвращаются, сталкиваются здесь с теми же самыми трудностями, от которых уезжали.

Конечно, я тоже думал о том, чтобы уехать. И, возможно, уеду на какой-то срок. Но пока я буду работать в Москве. Просто существуют разные обстоятельства. В жизни ведь есть не только работа. Что же касается моих планов на будущее в науке, то проекты, над которым я работаю, мне на самом деле интересны. У нас довольно сильная группа, и я надеюсь ее расширить. Найти хороших студентов и аспирантов, потому что направлений много, а рук, не хватает.