Одна из сфер интересов философа и теоретика искусства Кети Чухров — гендерная теория. T&P поговорили с ней о том, как сексуальность из патологии превратилась в синоним свободы, какое отношение гендер имеет к борьбе с властью и как победить меланхолию.

— Гендер — это чисто социальная категория? Как она соотносится с биологией и с полом?

— Пол — это категория, которая имеет значение и функционирует в биологии и анатомии. Гендер — это биосоциальная и биополитическая категория, функционирующая в совершенно других полях, хотя психику и клинику она тоже захватывает. Классическое определение гендеру дала Джудит Батлер в книге «Гендерная тревога», а также в работе «Психика власти». Человек рождается биологически, анатомически, но все, что связано с его сознательным, бессознательным, психикой и переплетением индивидуального и социального, переплетением субъекта и власти — все это решается не только в правовых или психических рамках, но и в рамках гендерного самоопределения.

Гендерное самоопределение имеет перформативный характер. Батлер показала, что попытка индивида совершить некий маневр, некое субверсивное движение против власти прямым образом затрагивает не только психику, но и сексуальность, а также выбор гендерного самоопределения. Она выявила, что гендерное деление, которое, как нам кажется, предписано воспитанием, культурой или природой, на самом деле навязано нам не просто какой-то персонифицированной властью, а обществом — то есть теми властными элементами, которые находятся внутри властных структур общества, внутри нас, теми властными процессами, которые рассыпаны по обществу и создают своеобразную биополитическую сеть.

«Настоящая победа гендерной теории была бы в том, чтобы вопрос о выборе пола в принципе не стоял. Но это сложно себе представить в ближайшем будущем: люди все время пытаются решить где нормативное, а где ненормативное. Сложно пребывать в свободной непредписанности»

Здесь стоит помнить, что власть не является чем-то видимым, персонифицированным. Человек, который называет себя субъектом, который называет себя по имени, который сказал себе, что он мужчина или женщина, — этот человек уже генеалогически и психоаналитически прошел всю ту сложную историю самоопределения, которая не зависела от него. И даже слово субъект, как писал Альтюссер, означает не только «я», оно еще имеет отношение к подчинению, subjected — человек, который подвержен или подчинен. Самоопределение происходит в момент подчинения. По Альтюссеру — человека окликнули, он откликнулся, и, значит, подвергся контролю и одновременно самоопределился благодаря этому контролю.

— Почему Батлер связывает гендер с утратой другого — то есть одиночеством? И при чем здесь власть?

— Фрейд в своей статье «Скорбь и меланхолия» противопоставляет парадигму трагедии и парадигму меланхолии. Он говорит о том, что другой трагедии — это абсолютный другой. И от отсутствия или присутствия этого другого меняется вся «моя» жизнь. В трагической парадигме утрата другого предполагает полное прощание с этим другим, трагический субъект способен этого другого «похоронить» и радикально изменять жизнь в зависимости от присутствия или отсутствия этого другого (другого любви или ненависти). Он способен этого другого как любить, так и ненавидеть. Этот жест меланхолический субъект не совершает, потому что он нарциссичен и не отважен. Утрата другого в нем осуществляется не потому, что он другого действительно утратил, а потому что он не способен иметь (любить или ненавидеть) другого. Он его не убивал, он его не любил, он его не потерял. Субъект сам не может освободить это место для другого. Он боится другого. Другого нет, не потому что он меня не хочет, а потому что я не могу его хотеть. Другой означает опасный, но потенциально он мог бы быть и другим любви. Но так как я боюсь опасности, пусть не будет и другого любви. Этот момент самоконтроля и создает меланхолийного субъекта.

В фильме Ханеке «Скрытое» есть эпизод, когда один из персонажей — араб, которого подозревают, что он угрожает некоему журналисту и его семье, — чтобы доказать, что он не виновен, совершает самоубийство. Логика такая: я готов умереть, чтобы ты считал меня другом и не видел во мне опасного другого. Ханеке показывает невозможность братства. Меланхолическому субъекту плохо от того, что другой потерян, ему одиноко. Но он эту утрату интернализирует. То есть этот другой живет в нем как меланхолическая нехватка, которую невозможно восполнить. У него может быть 35 возлюбленных, но отношение всегда будет не как к первому и последнему другому, а как к временному, переходному другому. Таким образом, гендерный субъект связан в некотором смысле с одиночеством, потому что другой утрачен — другой любви и другой открытости. Поскольку социум не позволяет этой абсолютной открытости, этот другой остается постоянно утраченным.

Три книги о гендерной теории:


  • Рената Салецл, «Извращения любви и ненавис...

    Рената Салецл, «Извращения любви и ненависти» (1998)

  • Джудит Батлер, «Гендерная тревога» (1990)

    Джудит Батлер, «Гендерная тревога» (1990)

  • Симона де Бовуар, «Второй пол» (1949)

    Симона де Бовуар, «Второй пол» (1949)

Гендер — это не просто выбор пола, это не попытка выбрать судьбу женщины или мужчины. Он представляет из себя очень сложную структуру психофизиологии и роли сексуальности в социуме. Ведь что такое сексуальность? Это, как показал Фуко, не столько образность сексуальности, сколько, в первую очередь, язык. Это также не занятия сексом, не рождаемость, а языки репрезентации сексуальности. Язык репрезентации появляется с появлением клиники — когда появляются тюрьма, больницы для душевнобольных, когда возникают медицинские и юридические институты, исследующие эти проблемы в качестве патологии. Одной рукой наука, клиника и право запрещают или исследуют эти проблемы, а другой — описывают, выводят наружу уже в качестве языка желания. И именно в момент превращения сексуальности в язык она становится частью бессознательного. Если мы возьмем средневековые или добуржуазные описания эроса, то они обязательно будут мифологизированы или поэтизированы — они никогда не будут наукообразными и точно не могут быть психоаналитическими, то есть исследоваться как нечто подавленное, скрытое, вне-сознательное, стыдное. Сексуальность появляется, когда появляется ее клиническое описание (это происходит в XVIII веке) и только потом возникает психоаналитический контекст сексуальности.

— Как именно произошло превращение сексуальности в язык?

— Сексуальность уже является языком. Если мы говорим слово «сексуальность», то мы уже позиционируем ее как язык. Как я уже сказала, сексуальность генеалогически возникла как инструмент описания патологий в медицине, в тюремной жизни или, например, в образовательных учреждениях, где при дисциплинарном контроле должны были описываться разные отклонения. Однако задача Фуко была вовсе не в том, чтобы утверждать патологичность сексуальности, но напротив, чтобы показать, что патология — неотъемлемая часть жизни. Почему этого описания не могло быть в России? Потому что в России, как показывают исследования, правовая и юридическая система тюрьмы или клиники возникли поздно. То же самое можно сказать о безумии, которое в России гораздо дольше, чем на Западе воспринималось как юродство. Этот этап был пройден на Западе уже к началу Просвещения: уже поздний Ренессанс описывает безумие через клинические категории — а не через мифологию, религиозные категории или поэзию.

«Человек, который называет себя субъектом, который называет себя по имени, который сказал себе, что он мужчина или женщина, — этот человек уже генеалогически и психоаналитически прошел всю ту сложную историю самоопределения, которое не зависело от него»

Механика превращения патологии в язык очень проста. Представим буржуазную семью: врач объясняет мужу и жене, как правильно нужно совместно жить. Буржуазная семья — это уже не феодальная семья, с эпосом и мифологиями родословной, принадлежности к касте и так далее. Она уже существует в условиях потребления, образования и производства, для благополучного функционирования которых следует артикулировать и описать многие зоны жизни. То есть описание патологии происходит для того, чтобы все было благополучно. Но Фуко показывает, что патология как отклонение от буржуазного благополучия и ее описание странным образом обретают свою собственную жизнь и становятся неким alter ego общества, в рамках которого ставится вопрос о том, что более истинно: добропорядочная буржуазная семья или же преодоление этой добропорядочности через трансгрессию. Классический пример здесь маркиз де Сад. Получается, что идея сексуальности была сначала патологией, а потом стала синонимом свободы. В России этой традиции нет. Именно поэтому говорили, что в СССР не было секса. Возможно, в бывшем СССР было в десять раз больше секса, реальных перверсивных опытов и так далее, но речь идет именно о культуре описания и культуре репрезентации.

— Как отсутствие этой традиции описания отразилось на гендере в России?

— Джудит Батлер связывает гендерное поведение индивида с его диалогом с властью. Мне было интересно разобраться, как работает сексуальность, если сама система власти абсолютно другая, чем в буржуазном обществе, где собственно дискурс сексуальности и возник. Понятно, что сексуальность в СССР вытеснялась из публичных пространств, люди не могли свободно выражать свою гендерную специфику. Но, странным образом, когда я участвовала в исследовании для выставки Gender Сheck и попыталась выявить в социалистическом пространстве те гендерные категории, которые были подавлены и вытеснены из социального интерфейса, пришлось признать, что даже в маргинальных сферах гендерные репрезентации или языки сексуальности часто отсутствовали. Поэтому, по отношению к советскому контексту нельзя сказать, что был развитый язык сексуальности, а кто-то ее подавлял. Это общество было настолько идеологизировано, и настолько остро в нем стоял вопрос об истине, что проблема сексуальности фигурировала скорее на уровне вопроса о джинсах, которые хочется иметь, но сложно и дорого достать (в случае сексуальности — невозможно представить, открыто показать, описать и так далее). Сексуальность воспринималась как запрещенное потребление. Но вопросом о бытии или вопросом о том, как быть, что делать, как делать искусство и как размышлять, она не становилась.

Именно поэтому ее почти нет в советском искусстве. Западные кураторы вплоть до последнего времени считали, что они смогут обнаружить сексуальность и проблему гендера в подпольном искусстве советской России — как это было в Латинской Америке, в Восточной Европе и в Прибалтике. Однако им этого не удалось. В концептуализме, в нон-конформистском искусстве 60-70-х годов присутствует тело, иногда обнаженное тело, но все же там речь идет об эзотерических (у Герловиных), идеологических, концептуальных смыслах (у Бориса Михайлова), а не об освобождении пола в так называемом опыте субверсии.

— Что такое субверсия?

— Это одно из самых важных понятий в связи с гендером. Гендер — это некий маневр и свобода индивида совершать субверсию в той ситуации, когда открытая социальная практика, открытая общность и открытое присутствие другого сложно достижимо. Гендерное сознание — это, собственно, саморефлексия, связанная с попыткой субверсии. Если мы посмотрим на 90-е годы в России, когда у индивида появилась возможность выйти и напрямую говорить с властью, когда языки идеологии были отменены и государство начало либерализироваться, то мы увидим, как в российском искусстве возникает такое понятие, как тело, а также субверсивные практики, которые посвящены столкновениям с властью. Например, в перформансах Кулика или Осмоловского.

Кети Чухров курирует программу «Теоретические исследования по культурной антропологии» в ГЦСИ.

Субверсия — попытка сопротивления с помощью тех средств, которые доступны не защищенному индивиду. И субверсией этого индивида станет художественный маневр, который часто оказывается перверсивным или субверсивным в силу оторванности от социо-политического влияния. Например, перформансы группы «Война». Они постоянно пересекаются с телом, с перверсивностью, с сексуальностью. Они показывают власти именно то, что она скрывает или подавляет: боль, сексуальность, травмированность. В то же время они демонстрируют свою готовность профанировать ту власть, по отношению к которой элементы травмы и сексуальности выступают как субверсивное высвобождение. Таким образом, сексуальность становится неким средством индивидуального, анархического противостояния.

Голое тело и его субверсии — это то, чем я могу осквернить власть. Ведь общество в первую очередь пытается скрыть не просто недостатки управления, оно пытается скрыть травмы, пытается скрыть боль, зоны subalternities, подчинения, насилия и унижения. В 60-70-х годах не было такого количества коллективных социальных проектов, как сейчас. И, поэтому многие художники действовали через индивидуальные субверсивные жесты. Такие художники, как Саня Ивекович, Марта Рослер, Вали Экспорт, Лиджиа Кларк создавали специальные констелляции города, социума и индивидуального (порой беспомощного) тела, чтобы показать, чем является субъект в управляемом обществе.

— О каких коллективных социальных проектах вы говорите? Они пришли на смену индивидуальной субверсии?

— На Западе возникли новые модели активистских движений и сегодня они уже стали социальной методологией. Но в 60-70-е коллективные практики (например, у тех же ситуационистов) — несмотря на то, что именно они открыли методы не просто индивидуальной, но коллективной субверсивности, — понимались как безоговорочный и безвозвратный отказ от искусства, почему собственно и сохраняли некую интенсивность в своих субверсивных маневрах. Сегодня методы социальной борьбы стали неотъемлемой частью contemporary art как института, они гораздо более когнитивны, институционализированы, но и более прямолинейны и запрограммированы, то есть менее субверсивны. Сейчас борьба ведется не теми способами, которыми пользовался венский акционизм, показывавший другую сторону медали этой власти (чудовищно израненное тело), не теми способами, которыми Вали Экспорт пыталась разоблачать насилие в обществе, а при помощи других типов производства коллективной жизни, в котором сексуальность и субверсивность как политическое оружие не столь актуальны.

«Фуко показывает, что патология как отклонение от буржуазного благополучия и ее описание странным образом приобретают свою собственную жизнь и становятся неким alter ego общества, в рамках которого ставится вопрос о том, что более истинно: добропорядочная буржуазная семья или же преодоление этой добропорядочности через трансгрессию»

Современные коллективные практики, которые пытаются создать общность без обращения к индивидуальной субверсии, как бы стремятся к общественным ценностям, из-за утраты или нехватки которых и совершается гендерно обусловленная индивидуальная субверсия. Ведь если «мы» вместе, если «мы» создаем некую политическую коллективность, то индивидуальная сексуальность как инструмент противостояния избыточна. В некотором смысле в коллективных политических практиках преодолевается индивидуалистская гендерная меланхолия, но вопрос в том, приходят ли они к возможности открытости по отношению к другому. Не оказывается ли в данном случае коллективность и общность всего лишь формой сетевой и информационной связи, не выходящей за рамки формальной организации протеста? Имеют ли данные арт-активистские коллективности отношение к этике общности, к политическому радушию? Ведь думать и быть через другого — это, собственно говоря, и есть достижение общности, категории всеобщего, а значит вопрос о коммунизме. Многие отвечают на эти вопросы положительно.

— Разрешима ли в принципе гендерная проблема?

— Она, конечно же, неразрешима. Джудит Батлер говорит, что перформативность гендера — это открытая система. Ведь суть этой проблемы не в том, чтобы выбирать судьбу женщины или мужчины, натурала или гея. Настоящая победа гендерной теории была бы в том, чтобы вопрос о выборе пола в принципе не стоял. Но это сложно себе представить в ближайшем будущем: люди все время пытаются решить где нормативное, а где ненормативное. Сложно пребывать в свободной непредписанности. В этом смысле гендер — это вопрос об экзистенции: насколько мое существование зависит от того, какую модель сексуальности и любви, обращения с другими я выбрал?

За каждым человеком стоит целая история перформативных выборов и жестов. Батлер говорит, что первый гендерный порыв ребенка всегда гомосексуален и гендер становится меланхолийным именно потому, что этот другой есть гомосексуальный другой. За этот тезис ее многие критиковали. Она утверждала, что утраченный другой — это тот первый другой, которого или которую «я» «не могла» любить, потому что мне было это запрещено. Под перформансом также имеется в виду то, что нет никакой четкой онтологической структуры гендера. Не существует какой-то установленной экзистенциальной первичной структуры мужского или женского. Гендер показывает шаткость существования. И попытка находится в этой неразрешенной, перформативной шаткости и есть собственно гендерная тревога.

Посты по теме: