Автор книги «Вера неверующих» Саймон Кричли рассказывает о том, почему политическая теология играет столь важную роль в современной политике, каким образом она открывает участникам политических преобразований доступ к архиву возможностей, в чем причина живучести культа великих и что собой представляет на самом деле политический ландшафт наших дней.

— Существует мнение, будто нынешнее теологическое возрождение объясняется «скудостью теорий, а не нуждой в теологии» (Альберто Тоскано). Помимо катастрофы, постигшей коммунистические проекты минувшего столетия, существуют ли другие причины для нежданного, чтобы не сказать ошеломительного, всплеска интереса к политической теологии?

— Интерес к политической теологии произрастает из претензий к либерализму. Само это понятие, политическая теология, мы впервые встречаем у Бакунина. Изначально оно относилось к итальянской политической мысли середины девятнадцатого века, причем употреблено было в уничижительном смысле. В 1920-х Карл Шмитт подхватил его и придал несколько иную валентность, но использовал все против того же либерализма, каковой, правда, в отличие от Бакунина, атаковал справа, а не слева.

Потом было начало 1990-х, когда после крушения Варшавского договора и Советского Союза, большие надежды возлагались на освободительный потенциал демократии, но надежды эти быстро себя исчерпали. Сейчас происходит возврат к теологическим темам — это не столько обращение к коммунистическим идеям, сколько попытка на уровне глубинных мотивационных структур нащупать понимание того, что есть личность и объединение личностей. Тому, кого занимает эта проблематика, полезно обратиться к истории религиозной мысли — и даже, возможно, в первую очередь к ней.

Саймон Кричли — английский философ, автор книг «О демократии и разочаровании: о политике сопротивления» и «Книга мертвых философов». В настоящее время преподает в The New School и пишет работы на тему политики, религии, этики и эстетики. Кричли работает в рамках традиции континентальной философии. Он спорит с утверждением о том, что философия начинается с разочарования: религиозного или политического.

Лично я никогда не был сугубо секулярным мыслителем, идеями секулярного модерна никогда особо не увлекался. Религиозные мыслители, такие как апостол Павел, Паскаль, Августин и многие другие всегда вызывали у меня огромный интерес. Я убежден: решив при философствовании или построении некой теории непременно обойтись без религии, вы лишаете себя доступа к фантастически полезному архиву возможностей. По-моему, философия без религии немыслима — без религии невозможно заниматься философией, равно как невозможно заниматься ею, опираясь на одну только религию. В этом смысле я отнюдь не теист. То есть, лучшие, яркие идеи, заимствованные в одной традиции, вполне применимы в рамках другой. Так, «Апостол Павел» Алена Бадью может служить ярчайшим примером того, как философ обращается к религиозному источнику для размышлений о политике.

Осмыслять природу политических форм — значит думать о них, как о различных формах сакрализации. С моей точки зрения, разнообразие политических форм — будь то фашизм, либеральная демократия или сталинизм — это разнообразие форм сакрального. Каждой политической формой нечто возводится в ранг святыни: государство, народ, раса или что-то другое. Поэтому, политическую историю я склонен рассматривать не как движение от сакрального к секулярному, а как последовательную смену представлений о сакральном.

Такой подход в моем случае крайне полезен как инструмент исследования, в частности, функционирования политических форм в США, стране моего нынешнего проживания. Здесь невероятно сильна политическая теология в облике американской гражданской религии, пользующейся огромным влиянием на граждан.

Политика, в моем представлении, это, грубо говоря, «объединение без представительства». Эту формулу я позаимствовал у Руссо. А понятие «объединения» для меня — религиозного порядка, хотя и не чисто религиозное. Религия — это от латинского religare, «связывать», «объединять». Что связывает людей в объединение, сообщество? Не над этим ли вопросом последнюю пару столетий бьется левая мысль? Поэтому религиозную традицию нельзя так просто взять и отбросить, объявить ненужной чушью. Это было бы глупостью, поступком во многих отношениях контрпродуктивным.

— Касаясь политической теологии, Терри Иглтон настаивает, что вера по сути перформативна, а не пропозициональна. Это соответствует тому, что вы пишите в своей книге о природе веры?

— Соображения Терри мне близки и обещают, видимо, стать еще ближе. Он начинал как радикальный католик, а сейчас превратился в марксиста. В каком-то смысле, он остался верен себе, так как по-прежнему критикует либеральную демократию и лежащую в ее основании секулярную теологию — права человека, свободу, ценность индивидуальности и так далее.

Вера, в моем представлении, не теистична. Она не предполагает обязательного верования в какую-то метафизическую сущность вроде Бога. Вера — это субъективное заявление, неразрывно связанное с тем, что я называю требованием. Она обращает к тебе некое требование, которое ты, как субъект этики или политики, можешь принять.

Некоторые люди, как я, например, курьезным образом являются неверующими, но имеют при этом опыт веры в отношении каких-то вечных требований — скажем, в отношении запрета убивать или необходимости равноправия между людьми. У других вера гарантируется присутствующей в их мировоззрении божественной реальностью. На мой взгляд, на субъективном уровне нет никакой разницы — веровать в Бога или нет. Попытки в ней разобраться только отвлекают от сути. Главное не то, во что ты веришь, а то, как поступаешь. Меня интересуют религиозные проекты, основанные на поступке, действии, практике — вроде того же американского «черного христианства».

Я согласен с Терри, что вера — явление скорее не пропозиционального, а перформативного плана. Веришь или нет в Рождество — не принципиально.

— Жан Люк Нанси в своей «Деконструкции христианства» из двух апостолов апеллирует скорее к Иакову, а не к Павлу. Слова Иакова о том, что «вера без дел мертва» для него гораздо важнее павловой хрупкости воли.

— Такой выбор делали и продолжают делать многие. Именно так верили французские янсенисты, которые были в семнадцатом веке гонимым религиозным меньшинством. Для них вера была действием в мире сем.

«Некоторые люди, как я, например, курьезным образом являются неверующими, но имеют при этом опыт веры в отношении каких-то вечных требований — скажем, в отношении запрета убивать или необходимости равноправия между людьми. У других вера гарантируется присутствующей в их мировоззрении божественной реальностью. На мой взгляд, на субъективном уровне нет никакой разницы — веровать в Бога или нет».

Надо различать веру как действие и веру как духовность. В наше время сформировалось целое учение о духовности — во всем разнообразии своих форм оно складывается в то, что можно обобщенно назвать нью-эйджем, религией «нового века». В этой религии духовность обращена вовнутрь, дабы каждый имел шанс отыскать внутри себя нечто священное или божественное, такое, что бы можно было культивировать среди ужаса и хаоса рассыпающегося на куски мира. В моем представлении, вера обращена вовне, а духовность — вовнутрь. Я писал об этом в эссе о Филиппе Дике и гностицизме, я утверждал в нем, что это и есть гностическое мировоззрение, когда мир видится дурным и никчемным, чем-то типа матрицы, фабрики грез, которой заправляют могущественные злодеи (у гностиков они назывались архонтами), но при этом каждый человек хранит в себе искру божественного.

По-моему, интерес представляют только формы духовности, предполагающие пассивное отрицание, устранение от мира, в котором все равно ничего нельзя изменить. Мне эти формы не близки, но понимать их необходимо — ведь в наиболее общей своей форме духовность не связана ни с какими верованиями. Поэтому-то столь открытым и доступным представляется буддизм — он вообще не требует во что-то веровать. С помощью каких-то буддистских практик можно заниматься самосовершенствованием или просто отдыхать, снимать напряжение. В такой реакции на хаос мироздания я не вижу ничего дурного. Пассивное отрицание окружающего мира имеет под собой основание, но только мне эта позиция кажется неправильной.

— В своей книге «Вера неверующих» вы цитируете слова Антонио Грамши: «Чтобы победить христианство, социализм должен превратиться в религию». Что это значит для политического движения или проекта — превратиться в религию? И почему такое превращение помогает добиться успеха?

— Превращение в религию важно для политического проекта, потому что позволяет привлечь на свою сторону даже тех, кто не извлекает из него непосредственную пользу для себя. Будучи религией, он побуждает людей поступать тем или иным образом. Религия, в моем представление, и есть то, что объединяет людей, побуждает их выступать единым фронтом.

Что до Грамши, то он всегда был мне более интересен, чем Маркс и большинство современных марксистов, традиционно переоценивающих роль социальной экономики. Разумеется, социально-экономические факторы исключительно важны, и глупо было бы это отрицать. Но в смысле политики следует больше внимания уделять единым фронтам, в которые объединяются для совместных действий носители самых разных интересов и убеждений — Грамши называет такие объединений «историческими блоками». Не оставлять в них места религии и верующим было бы неправильно. Во времена Грамши, он об этом много пишет, Католическая церковь была косной реакционной силой, но при этом можно было апеллировать к левым течениям в католицизме, с их помощью привлекать людей в свою общность. Эта общность — конструкция поэтическая или, в широком смысле, религиозная. Для ее создания требуется включить политическое воображение.

То, о чем я пишу в «Вере неверующих», связано с идеей, как я выражаюсь, «высшего вымысла». В мире, в котором мы живем сфера политики есть сфера вымысла. Именно к этой сфере Гоббс применяет понятия «искусственного тела» и «искусственной души». В этой сфере разоблачить вымысел — о народном суверенитете, о том, что жизнь народа находиться у него в руках, о том, что нет у нас никакой плутократии и олигархии —означает не перейти от вымысла к факту, а заменить просто вымысел неким высшим вымыслом, которому мы верим, хотя и понимаем, что это вымысел. Подобная замена — один из возможных способов сформулировать содержание разнообразных политических, поэтических и религиозных проектов.

Для успеха проекта важны две составляющие: условно романтическая и условно прагматическая. Романтическая — это идея «высшего вымысла»; прагматическая — понимание того, что массовые движения образуются не путем отбора участников и не посредством насаждения передовых идей, а тогда, когда создается объединение, к которому людям хочется примкнуть. Именно так на протяжении какого-то времени росло движение Окупай Уолл-стрит, что с ним происходит сейчас — вопрос открытый.

— Когда вопреки нашим желаниям реальность такова, что мир, скорее всего, так и будет оставаться капиталистическим и однополярным — может быть, в такой ситуации вера как политический ресурс необходима больше, чем знание?

— И то, и другое необходимо, но да — вера больше. Мне нравится формулировка, которая была в ходу у ситуационистов: «Будьте реалистами, требуйте невозможного». В определенном смысле, быть левым — что бы конкретно под этим ни понималось — означает существовать вопреки факту. Сила идеологии столь велика, что при существующих политических режимах всякого, кто говорит, что им возможна альтернатива, поднимают на смех. С этим ничего не поделаешь. В мире правит капитализм. Остается с этим смириться.

— Марк Фишер называет такое положение вещей капиталистическим реализмом.

— Альтернативы капитализму в данный момент нет. Это обстоятельство, хочешь не хочешь, следует признать и, соответственно ему, умерить свои запросы. В связи с этим, любой левый, эмансипаторский проект требует в наше время веры вопреки факту — контрфактуальной, утопической веры в то, что в возможен и другой способ мироустройства. В своей «Вере неверующих» я пишу еще и о нынешнем разнообразии утопических идей, о том, что утопическую традицию нельзя списывать со счетов как явление прошлого, курьез мысли или бессмыслицу.

«В определенном смысле, быть левым — что бы конкретно под этим ни понималось — означает существовать вопреки факту. Сила идеологии столь велика, что при существующих политических режимах всякого, кто говорит, что им возможна альтернатива, поднимают на смех. С этим ничего не поделаешь. В мире правит капитализм. Остается с этим смириться».

Что касается знания, то оно, конечно, необходимо — глупо было бы это отрицать, — но держится знание на вере. Это относится и к некоторым формам научного знания. По общепризнанному бредовому представлению, наука — это собрание знаний об устройстве вещей. Тогда как наука — это одна из форм веры. Наука держится на вере, при чем на той ее разновидности, которой противостоит не сомнение, а несомненность факта. Доводя эту мысль до крайности, можно сказать: то, что считается знанием в нынешних условиях, особым способом подогнано и структурировано, а любая альтернативная точка зрения объявляется чушью. Отстаивать альтернативную точку зрения в такой ситуации можно только с позиции веры.

— Ваша полемика со Славоем Жижеком в некоторой степени помогла прояснить разницу между двумя политическими позициями — анархической и авторитаристской. И те и другие, социалисты и анархисты, ставят целью уничтожение государства, но принципиально расходятся в вопросе о том, как это делать. Почему, как отмечет Габриель Кун, до сих пор велико непонятное обаяние культа «великих»: Ленина, Мао, Кастро?

— Хороший вопрос. Это все фантазии о политике, вершимой героями, о политике мачо. Они тревожат меня и вызывают отвращение. По-моему, единственная ценность нашей с Жижеком полемики, единственное, ради чего ее вообще стоило затевать, как раз в том и заключается, что мы обсудили отличия между авторитаризмом и анархизмом, указали на то, что в левом авторитаризме до сих пор жива ленинская тоска по вождям и героики политического насилия. Тоску эту я считаю неправильной, наивной и недалекой — носители ее напоминают мне подростков, которые, сидя взаперти, играя на компьютере и слушая хеви-металл, мечтают о грядущих катаклизмах.

Многие полагают, что арсенал левых ограничивается коммунизмом марксистского или ленинского толка. Между тем, существует длительная традиция анархизма — к ней принадлежат, среди прочих, Уильям Годвин, Бакунин, Кропоткин, Эррико Малатеста. Из многочисленных английских ее продолжателей, которые особенно мне интересны, назову, к примеру, Колина Уорда. Традиция эта не такая броская, гораздо менее героическая и эффектная. Ее зачинателями можно, видимо, считать диггеров, сажавших свою морковь в первые годы Английской революции. Занимать конфискованные общинные земли и выращивать на них овощи — где тут романтика? Штурм Зимнего дворца — вот это совсем другое дело. Но вся эта ностальгия по фаллократической, героической политике меня определенно не привлекает.

Возьмем в качестве примера движение Оккупай. В нем не было ни авторитарности, ни героики, ни мачизма, ни культа вождей. Оно представляло собой хорошо организованное объединение людей, движимых разными мотивами. В парке Цукотти первым делом бросалось в глаза то, насколько много здесь разных групп, как много совершенно разного народу. Каждый держал плакатик со своим собственным высказыванием — иногда, да, совершенно шизофреническим — и это было здорово! Так приблизительно и выглядит демократия. Сама идея, что революцию возглавит сплоченная, дисциплинированная группа лидеров, в наши дни, по-моему, смешна. С ее помощью левые лишь отталкивают от себя людей. И увековечивают свое романтическое поражение.

— Именно анархистские идеи — во всяком случае, ассоциирующиеся с анархизмом или декларируемые каким-то группами анархистов, — лежат в основе политических и общественных движений последних двадцати лет, таких как альтерглобализм и, позднее, Окупай Уолл-стрит. В отличие от марксистского учения анархическая традиция так и не была приручена и институализирована. Чем это объяснить? Не тем ли, что она лучше отвечает практике стихийных политических действий и проще адаптируется к разнообразным ситуациям, чем критикуемые вами марксистские «принципиальные абстракции» и «программная политическая деятельность»?

— Совершенно верно. Даже жаль, что эта формулировка принадлежит не мне, а вам. Да, анархизм заточен под практику, под действие, а если у него и есть слабая сторона, то это теория. Анархизм с подозрением относится к теоретизированию, не то что марксизм, начало которому положил солидный мыслитель с солидной бородой, создавший теорию всего на свете. Марксизм отлично вписывается в западное представление об учености, оттого-то в академических кругах так много марксистов, которые всегда неплохо с этого учения кормились. Анархизм же традиционно испытывал недоверие к теории и теоретическим обобщениям. Наверное, за последние 10 лет многое изменилось, и сейчас в университетах полно анархистов… Даже если их совсем немного — раньше-то совсем не было. Анархизм был уделом маргиналов. Теперь научное сообщество очень даже считается с людьми вроде Дэвида Грэбера, но у него с единомышленниками ушли многие годы на то, чтобы этого добиться.

Однако с сомнительным отношением анархизма к теории все не так просто. Да, вы правы: неприятие анархизмом принципиальных абстракций марксистского мировоззрения, по-моему, совершенно справедливо, а направленность его на практику исключительно полезна в смысле политической деятельности. Анархизм умеет видоизменяться в зависимости от ситуации, и эта его способность чрезвычайно важна. При всем при том, хочется порой, чтобы сторонники анархизма проявляли больше интереса к его теоретическим основам. Скажем, тот же весьма симпатичный мне Дэвид Гэрбер частенько касается таких классических тем, как свобода и общественное согласие, которые требуют более глубокого теоретического осмысления.

«Что касается знания, то оно, конечно, необходимо — глупо было бы это отрицать, — но держится знание на вере. Это относится и к некоторым формам научного знания. По общепризнанному бредовому представлению, наука — это собрание знаний об устройстве вещей. Тогда как наука — это одна из форм веры».

В книге «Требовать до бесконечности», как и в последней своей работе, я размышляю на те же темы, но иначе, пытаюсь заново осмыслить то, что сам нескольким годами раньше называл, в противоположность классическому либертарианскому анархизму, «бесконечно ответственным неоанархизмом». Я считаю, что по сравнению с 1960-ми, когда он сводился к идее раскрепощения, в частности, раскрепощения сексуального, анархизм претерпел большие изменения. Это хорошо видно на примере движения Оккупай Уолл-стрит. Его участники поразительно эффективно использовали средства, которые обычно вызывают насмешки, слывут дурацкими и никуда не годными. В парке Цукотти можно было наблюдать, как 400 человек проводили общую ассамблею — при этом они не пользовались микрофонами и никто ими не руководил. Это фантастическое зрелище. Действуя сообща и объединенные доброй волей, люди могут добиться очень и очень многого. В этом я с вами согласен.

А вот попытки подверстать Оккупай к коммунистической идеологии, по-моему, чистой воды недоразумение. Оккупай — это массовая, демократическая акция прямого действия.

Меня лично в движении Оккупай Уолл-стрит больше всего потрясло то, что люди прекрасно знают, что надо делать. Они вполне способны взять ситуацию в свои руки, наладить самоуправление. Цели Оккупая — и «арабской весны», разумеется, тоже — это цели социалистические в том смысле, чтобы заставить финансовый капитал поделиться властью с народом. Активисты «арабской весны» ставят вопрос о ренационализации, требуя вернуть народу то, что считают у него отобранным. Эта повестка — чисто социалистическая. А тактика, с помощью которой люди добиваются ее исполнения, анархическая, и теперь уже все видят, насколько эффективной она может быть. Следующая волна протестных действий обещает дать интересную пищу для размышлений. Что будет дальше? Я гадать не возьмусь.

— На фоне споров о возможности инструментализации государства идет все более бесцеремонная неолиберальная приватизация, которая приводит к «усыханию» государства и передачи его в руки все более узкого круга людей. Хотя неверно было бы отрицать существование государственной власти как таковой, а также политическую релевантность понятия национальное государство, гражданские активисты направляют свои усилия на противостояние финансовым институтам и корпорациям, на которые возлагают ответственность за нынешний экономический и экологический кризис. А по-вашему, что сейчас является территорией политики?

— Зигмунт Бауман предлагает представить себе такую картинку: вот люди с комфортом сидят в самолете, летят, куда им надо, читают книжки, смотрят кино; и тут им сообщают, что самолет летит без пилота, а еще через 10 минут — что аэропорт, в котором они ожидали приземлиться, не просто не принимает рейсы, а даже еще не построен, потому что строители не выправили разрешения, ну или по какой-то другой причине. Это аллегория нашего времени. Мы спокойно движемся куда-то, полагая, что никто наше движение не направляет, ведь политика и власть отделены одна от другой. Для начала, как мне кажется, это-то и надо понять, про отделенность политики от власти; мы же до сих пор уверены — не знаю, трусость это или романтический пережиток, — что власть принадлежит политике, и местом слияния политики и власти является государство. Нам по-прежнему хочется верить, что государство — настоящий хозяин положения, хотя все говорит о том, что это не так.

В связи с олигархизацией — не знаю, как еще назвать превращение либеральной демократии в плутократию, случившееся за последние тридцать-сорок лет багодаря Рейгану, Тэтчер и им подобным, — возникло и окрепло представление о том, что политика состоит на службе у власти и не несет никакой ответственности за политические решения. Как должное при этом принимается, что государство всего лишь обслуживает интересы капитала, который не имеет национальной привязки — он транснационален и ведет кочевое существование, при угрозе повышения налогов легко переносит производство из одного места в другое.

То есть, территория политики — это, первым делом, создание территории политики, и лозунгом тут может быть: «не бывает политики без локализации». Политика должна быть локализованной, привязанной к месту. Если говорить о США, о Нью-Йорке, где я живу, то самое неприятное во всей этой борьбе демократов с республиканцами — она никак не локализована. Тогда как происходящее, а парке Цукотти прочно привязано к месту. В парке образовалась территория сопротивления — территория сопротивления, развернувшегося вокруг весьма туманных и замечательно неисчерпаемых требований.

«Всю нынешнюю политическую систему я считаю ненужным излишеством, и чем скорее она прекратит существование, тем лучше. Последний год — я имею в виду «арабскую весну» и другие события — блистательно показал, что стоит перестать бояться, стоит массам заявить о себе в лицо правящему меньшинству, как у этого меньшинства не остается шансов».

Для меня, занятие политикой — это создание территории. Тому существует множество примеров — самый очевидный, наверно, это нынешние события в Европе. В частности, например, то, что сейчас происходит в Греции, где государство существует исключительно ради того, чтобы обслуживать интересы международных финансовых организаций и Евросоюза. По этой причине у Греции не осталось ни малейших оснований именоваться демократической страной.

Какова же цель политики? Ее цель — создать территорию. Анархизм, как известно, весьма положительно относится к федерализму. Анархизм отрицает государство не во имя хаоса, а во имя иначе организованного порядка, основанного на различных формах местной автономии. Мне бы очень хотелось видеть — и, по-моему, картина эта не такая уж нереалистичная, — как в ближайшие десять-двадцать лет все страны Евросоюза распадутся на части, и европейцы сумеют организовать федерацию самоуправляемых территорий.

Поскольку политики без конкретного места не бывает, цель ее — заполучить под свой контроль место, где живешь, мыслишь, работаешь и ешь. В этом и заключается создание территории. Нам отказывают в праве на территорию, поскольку мы делегировали свою власть представителям, которые нас не представляют. Всю нынешнюю политическую систему я считаю ненужным излишеством, и чем скорее она прекратит существование, тем лучше. Последний год — я имею в виду «арабскую весну» и другие события — блистательно показал, что стоит перестать бояться, стоит массам заявить о себе в лицо правящему меньшинству, как у этого меньшинства не остается шансов.

В Британии такое тоже вполне может случиться. Ведь политические партии у нас, по большому счету, уже никому не нужны. В 1980-х я был членом лейбористской партии, тогда в партию пришло много народу из числа крайних левых, потому что надо было бороться с тэтчеризмом. Но тогда лейбористская партия была социалистической, у нее в программе еще бы Четвертый пункт… А сейчас политические партии — это одна шелуха, призраки того, чего давно не существует. Отчего же тогда не набраться храбрости и не избавиться от них раз и навсегда?