Ольга Драгой исследует, как язык функционирует в живом организме, рассказывает о жизни новой лаборатории и предполагает, как можно проверить уровень владения иностранным языком на нейрофизиологическом уровне.

Где училась: филологический факультет МГУ имени М.В. Ломоносова (2003), специальность «теоретическая и прикладная лингвистика»; магистратура — факультет психологии Университета Милан-Бикокка (Италия), факультет искусств Университета Гронингена (Нидерланды), факультет наук о человеке Университет Потсдама (Германия) (2007), специальность «клиническая лингвистика»; аспирантура — филологический факультет МГУ (2006), специальность «теория языка».

Что изучает: нейролингвистику, психолингвистику, афазиологию, электрофизиологию и нейровизуализацию языка.

Особые приметы: родилась на военной базе подводных лодок в Североморске, мама 2-летней дочери, любит читать биографии замечательных людей, играла за сборную МГУ по баскетболу, занимается плаванием, каякингом и дайвингом.

Я знаю о типичной проблеме тинейджеров: многие идут учиться в вуз, потому что он находится рядом с домом — или просто из-за хороших оценок по математике поступают на матфак. Со мной ничего подобного не было. У меня очень четко все складывается в жизни, и каждый следующий этап логически вытекает из предыдущего.

Мое первое образование — филологический факультет МГУ, отделение теоретический и прикладной лингвистики. В 9 классе, когда я училась в матклассе обычной средней школы Новороссийска (мой отец — бывший военный, и когда он вышел в отставку после долгой службы в северных морях, мы переехали в Новороссийск, к более теплому морю), я стала читать приложение «Русский язык» к газете «Первое сентября». В этих газетах публиковали отрывки разных книг, и вот как-то раз редакторы решили опубликовать (и тем фактически определили мою жизнь) книгу Плунгяна «Почему языки такие разные». Эта книга так меня захватила, что я потом просто не могла себе представить, как буду заниматься чем-то другим, кроме как изучением языка. Причем не просто изучением иностранных языков или методов преподавания русского или английского, а именно попытками разобраться, как устроен язык. Это и привело меня через два года на отделении теоретической и прикладной лингвистики филфака МГУ, где, как я много позже узнала, также преподавал сам Плунгян.

Тогда я еще не думала о биологических основах языка, мне просто хотелось понять, как язык устроен как система. Но очень быстро идея конкретизировалась, что естественным образом привело меня к психо- и нейролингвистике.

Разделение на гуманитарные и естественнонаучные области сейчас очень зыбкое. Большинство научных открытий происходит на стыке наук. Науки внутри себя немного исчерпались, и самое интересное происходит, когда мы начинаем смотреть на вопрос комплексно, неизбежно касаясь другой научной отрасли.

На первом и втором курсе я самостоятельно прочитала всего Лурию, а третьем пришла к преподавателю психолингвистики нашего отделения и сказала, что хочу изучать мозговые основы языка. Она предложила мне для начала заняться психолингвистикой и освоить сходную экспериментальную методологию, а потом подаваться в нейролингвистику. Я так и сделала, и в итоге защитила диплом по психолингвистике. Вышла довольно интересная полевая работа— эксперимент с испытуемыми-носителями африканского языка суахили (на Юго-Западной в РУДН еще по старым советским связям очень много студентов-медиков из Африки). Я у них изучала именные классы: в частности, то, в какой класс попадает заимствованное слово. Класс — это словоклассифицирующая категория. В русском есть мужской, женский и средний род (аналог классу), а в суахили много классов: класс людей, класс животных, класс деревьев и класс фруктов. Когда в языке появляется новое слово, заимствование, ему нужно приписать какой-нибудь класс. На каком основании это происходит в суахили, я и изучала.

Потом я сразу же пошла в аспирантуру и писала диссертацию о том, как русские люди разрешают синтаксическую неоднозначность типа: «Ревнивый любовник застрелил подругу служанки актрисы, которая стояла на балконе» — «Кто стоял на балконе?». А на втором году аспирантуры, когда я уже сделала свои шесть экспериментов, и нужно было их только описать для диссертации, я обнаружила в Европе программу по клинической лингвистике, и поняла, что это ровно то, что мне нужно. Во-первых, это выход на нейроуровень, к работе с пациентами, у которых нарушается речевая функция; во-вторых, в программе обучения были все высокотехнологичные методы, нужные современному психо- и нейролингвисту.

Разделение на гуманитарные и естественнонаучные области сейчас очень зыбкое. Большинство научных открытий происходит на стыке наук. Науки внутри себя немного исчерпались, и самое интересное происходит, когда мы начинаем смотреть на вопрос комплексно, неизбежно касаясь другой научной отрасли.

Сейчас же есть коллеги биохимики, которые очень хотят изучать вместе со мной генетические основы языка. Многие ищут «языковой ген», единственного экземпляра которого, конечно, в природе не существует, поскольку именно сочетание генов в совокупности со множеством других, негенетических, факторов,определяет речевое развитие. Безусловно, интересная задача — выявить биологические маркеры, например, речевых нарушений. Но у меня пока нет времени заниматься этой проблемой, хотя это и безумно интересно.

До мая прошлого года я была в Голландии. Меня сначала пригласили на 3 месяца на короткий проект, а потом предложили преподавать в магистратуре по клинической лингвистике, которую я в свое время окончила. В итоге мы со всей моей семьей там остались на 9 месяцев.

Но в какой-то момент обо мне узнали в НИУ ВШЭ и предложили создать собственную лабораторию. Все произошло буквально за несколько месяцев. Сейчас нас 11 человек: лингвистов и психологов. Постепенно начинаем «обрастать» стажерами и студентами. НИУ ВШЭ предоставляет возможность нанимать студентов по трудовому договору для участия в проектах лаборатории. Мне кажется, это отличная возможность: студенты участвуют в полном экспериментальном цикле: от планирования исследования и подготовки материала до обработки данных и описания результатов, да еще и деньги получают. Многие мечтают о такой стажировке и готовы бесплатно приезжать к нам ради этого. Такую стажировку у нас сейчас проходит коллега из Франции Татьяна Яковлева. Она уже получила степень PhD в области когнитивной лингвистики и приехала к нам на месяц стажироваться за свой счет — только чтобы перенять наш опыт.

Вплоть до последнего года я серьезно рассматривала вопрос о том, чтобы уехать заграницу навсегда, но возможность работать в лаборатории однозначно все перевесила. Мне кажется, причина успеха Вышки заключается в том, что люди, которые определяют курс, мыслят структурировано — они четко понимают современные требования мирового академического и научного рынка, текущее состояние дел в России (пока ни один из российских вузов не входит в ведущие мировые рейтинги) и то, какие действия необходимо предпринять для преодоления существующего разрыва. Чрезвычайно приятно работать с такими здравомыслящими людьми.

Лаборатория находится при филологическом факультете, и это важно, потому что мы идем от лингвистики. В нашу область должны прежде всего идти лингвисты — люди, которые превосходно разбираются в том, как устроен язык; и при соответствующем дополнительном образовании они могут блестяще заниматься нейролингвистикой.

У российской науки есть языковой барьер с мировой. Это сейчас понемногу преодолевается. И даже в старшем поколении есть люди, открытые миру, со множеством международных контактов, которые посещают конференции и которых знают за границей. Меня всегда в этом плане поражала Татьяна Васильевна Ахутина, совершенно фантастическая личность, которую знают во всем мире. Как только я приезжаю на конференцию по нейропсихологии или нейролингвистике, когда узнают, что я русская, мне сразу говорят: «О, мы знаем Татьяну Ахутину!» Но это, к сожалению, скорее исключение — живых русских ученых, в целом, мало знают в мире.

Не раз зарубежные коллеги, которым мы показывали Центр патологии речи и нейрореабилитации, говорили: «Какой потрясающий современный научный центр, какими продвинутыми вещами вы тут занимаетесь. Но почему вы не пишете? Почему вы никуда не выезжаете? Столько потрясающих исследований, а вы живете в своем мире. Он может быть сколь угодно прекрасным, но он никак не связан с окружающим». И я не знаю, то ли незнание английского языка ведет к инкапсулированности или, наоборот, мы не учим иностранные языки, потому, что и так самодостаточны.

В ближайшем будущем я по стипендии Фулбрайта еду на полгода в США в Калифорнию: к единственной в мире женщине, которая занимается тем, чему я хочу у нее научиться. Этот метод называется voxel-based lesion-symptom mapping (VLSM), по-русски — повоксельное картирование симптом-поражение.

Основные темы, которыми мы занимаемся в нашей лаборатории, — это изучение языка у здоровых людей-монолингвов, изучение языка при патологии и билингвизм. За билингвов мы взялись недавно, и такие проекты делаем в содружестве с зарубежными коллегами. Есть интересные работы, которые показывают, какие факторы влияют на языковую обработку первого и второго языка у билингвов. Степень близости языков играет очень важную роль. С одной стороны, положительную — например, легче освоить какую-то языковую категорию: если это украинский, то с падежами у русских там проблем будет меньше, чем у англичан. Однако, с другой стороны, если в обоих языках есть одна и та же категория, но реализованная по-разному, будет высокая степень интерференции — поэтому русским сложно запоминать, почему «лето» в немецком мужского рода.

Помимо степени родства языков на тип билингвизма имеет большое влияние момент начала усвоения второго языка. Есть билингвы, которые уже родились за границей в эмигрировавшей семье, и в семье, предположим, разговаривают на русском, а в школу ребенок пошел, скажем, в английскую. Такие билингвы «унаследовали» русский язык только от родителей — зачастую не в оптимальном виде (из-за ограниченности языка на входе); это первый вариант.

Второй вариант — те, кто теряют первый язык после переезда. Этим феноменом занимается Моника Шмидт в Гронингене, известный исследователь утраты первого языка. Например, язык в значительной степени усвоился ребенком в родной стране, а потом семья переехала. И может быть, этот билингв где-то продолжает говорить на родном языке, но доминантным для него все-таки становится второй язык. Правда, если вы переехали после 13 лет, будьте спокойны, грамматика вашего первого языка навсегда останется с вами, даже если вы годами не будете им пользоваться.

И третий вариант: если сами родители говорят на разных языках и правильно организуют для ребенка обучение этим языкам. Тогда может получиться идеальный сбалансированный билингв, особенно если у него есть возможность бывать и в той, и в другой стране.

В ближайшем будущем я по стипендии Фулбрайта еду на полгода в США в Калифорнию: к единственной в мире женщине, которая занимается тем, чему я хочу у нее научиться. Этот метод называется voxelbasedlesion-symptommapping (VLSM), по-русски — повоксельное картирование симптом-поражение.

Идея такая: у пациента поражены некоторые части мозга, и при этом наблюдается какой-то поведенческий дефицит, не обязательно лингвистический — любой, который можно измерить. Мы делаем структурное МРТ-сканирование с высоким разрешением, которое позволяет потом, применив определенные процедуры анализа (это как раз то, чем мы пока не владеем, и то, чему я хочу поехать учиться), сказать про каждый воксель мозга (воксель — это трехмерный пиксель), остался ли он жив или нет — например, после инсульта. Предположим, мы измерили успешность понимания какого-то вида синтаксических конструкций, и дальше статистический анализ позволяет нам сказать, насколько «живость» или «мертвость» каждого вокселя коррелирует с успешностью выполнения языкового задания. Поскольку мы это делаем для каждого вокселя мозга, потом можно их сгруппировать и сказать, какая более крупная зона мозга критически важна для успешного выполнения того или иного задания.

Идея сама по себе очень проста, это метод неврологов 18 века: определенная часть мозга оказалась нефункциональна после инсульта, при этом мы наблюдаем тот или иной речевой дефицит — значит, эта часть мозга необходима для выполнения этого аспекта языковой деятельности. Но понятно, что степень грубости оценки при таком подходе неимоверная: в лучшем случае, мы говорим, что поражена, например, определенная извилина. А при новом методе степень точности — до миллиметра.

Мы собираемся перевести наши клинические исследования на такой же уровень точности, и в России таким пока вообще никто не занимается.

Книги, которые рекомендует Ольга