Одна из основных проблем, с которой невольно сталкивается любой современный художник, — это способ обращения к широкой публике, которая не готова воспринять его «авангардную» форму. Социолог, политолог и левый публицист Борис Кагарлицкий рассказал Т&Р о том, что сегодня левая эстетика и теория замкнулись на самих себе, а по-настоящему радикальный и демократичный прорыв возможен в сознательном консерватизме, в движении вспять от элитарности: от искусства к сериалам и от фейсбука к вконтакте.

— Что вы можете сказать о текущем состоянии культуры, современного искусства?

— Если вы вспомните, у Набокова было следующее высказывание, — ясное дело, что Набоков был консерватором и не одобрял всякий радикализм, — смысл высказывания такой: революционные деятели были людьми сугубо консервативными в своих эстетических, культурных пристрастиях. Даже в чем-то обывателями.

Набоков только отмечает этот факт, иронизируя и никак не продолжая это замечание. А на мой взгляд, здесь есть определенная логика, почему, с одной стороны, авангард в 20-ые годы тянулся к революции, и, с другой стороны, революционные лидеры (если не считать того же Луначарского) были настроены к авангарду очень скептически? Ответ очень простой: с точки зрения логики искусства, радикальное изменение формы или отказ от традиции — это есть революционный акт. С точки зрения политики, последнее совершенно не очевидно. Если политика ориентируется на массы, она должна апеллировать теми формами, которые массе доступны, легко ими воспринимаются и достаточно для них органичны, пересекаются с их повседневным культурным опытом. Это не значит, что искусство должно быть попсовым, пошлым или примитивным. Это значит, что оно должно понимать тот культурный горизонт массы, к которой политическое движение адресуется.

— Как говорят, популярное не значит вульгарное.

— Совершенно верно! В этом смысле понятно, почему, когда радикальные художники приносили Луначарскому проекты монументальной агитации, которые он показывал Ленину, последний приходил в ужас. Понятно, почему эти вещи могли испугать среднего политически продвинутого рабочего.

Обратите внимание, рабочий зритель не пошел в театр к Мейерхольду. Рабочий зритель с радостью пошел во МХАТ, и радовался тому, что теперь он, простой рабочий в спецовке, может пойти во МХАТ. Для них открылись двери академических театров, хотя и раньше никто не запрещал пойти рабочему в такой театр, не было же фейсконтроля! Но раньше человек плохо одетый не мог психологически, культурно войти в эти здания больших серьезных академических театров. Основное достижение Революции в том, что были сняты социально-культурные условия, ограничивающие доступ людей более низкого социального ранга к академическому искусству. И именно это было воспринято низами общества как достижение.

Если мы берем искусство классического периода: было высокое искусство, массовое и, наконец, совсем массовое. Это был непрерывный процесс — эстетические, философские идеи, которые существовали наверху пирамиды для творческой элиты, они потом распространялись, тиражировались, доходили до массы.

Люди типа Мейерхольда думали, что рабочий класс отбросит все это академическое искусство, а он-то как раз хотел его получить. Если переходить к последующим временам, к тому, что происходит сейчас, ситуация выглядит парадоксально. Современное искусство сейчас стало рыночной индустрией и как раз радикализм очень хорошо продается. И тем лучше, чем менее такой радикализм ориентирован на массового потребителя. В России эта ситуация еще хуже, потому что в Западной Европе мы имеем некоторое количество культурных продуктов, которые, ориентируясь на массового зрителя, делаются людьми, ставящими перед собой достаточно высокую планку. Простейший пример — это культура сериалов: сравните американский или британский сериал с тем, что делается в России. Понятно, что сериалы делаются для массового потребления, это вам не арт-хаус, не авторское кино и т.д. Тем не менее, если мы возьмем Breaking Bad или более ранние примеры сериалов, тот же «Вавилон-5», становится понятно, что люди относились к этому не как к ремесленной поделке, а как к творческой работе на определенной площадке, пусть эта площадка массовая, ограниченная по своим задачам. И посмотрите на российские сериалы — это нечто невообразимое!

— Это — выражение определенного отношения производителя к основной массе людей. Производство такой аудитории.

— Именно производство. С одной стороны, мы видим такое массовое производство, которое теряет всяческие художественные достоинства, с другой стороны, видим современное искусство (оно у нас меньше представлено в кинематографе), мы берем так называемое визуальное современное искусство, которое может делаться людьми с радикальными взглядами, с левой идеологией. Такое искусство на самом деле является спекулятивной продукцией для специфического рынка.

— Обслуживает определенный запрос?

— Этот запрос вполне коммерческий, и, на мой взгляд, не эстетический. Потому что особенность такого искусства в том, что оно не выстраивает пирамиду ценностей. Например, если мы берем искусство классического периода: было высокое искусство, массовое и, наконец, совсем массовое. Это был непрерывный процесс — эстетические, философские идеи, которые существовали наверху пирамиды для творческой элиты, они потом распространялись, тиражировались, доходили до массы. Сейчас получается, что эксперимент теряет всякий смысл, поскольку не может быть внедренным, стать достоянием восприятия нового искусства более широкой аудиторией.

В чем кризис современного художественного сознания? Произошел разрыв между экспериментально-интеллектуальным, которое к тому же стало суперкоммерческим искусством (в отличие от авангарда, который не удавалось продать) и искусством массовым. Возникла такая ситуация, когда все это потеряло демократический смысл, смысл прорыва. Прорыв делается для чего-то, для кого-то. Чтобы кто-то потом массово за вами в этот прорыв пошел… Смысл эксперимента не ради эксперимента, а ради того, чтобы за ним что-то последовало.

Парадокс заключается в том, что сейчас самым радикальным был бы сознательный, вызывающий консерватизм. Но консерватизм, происходящий не из идеологических соображений, а из демократизма. То есть когда вы обращаетесь к широкой публике через более консервативную, более традиционную, более внятную форму.

Замятин писал еще в советские свои годы: «Легко эпатировать буржуазию, а вы попробуйте эпатировать пролетариат». Пролетариат, он может и в морду дать. Сейчас как раз эпатируют пролетариат, буржуазия на все это с удовольствием взирает. Эпатируют с безопасного места. Что скажет пролетариат, никого не волнует.

Мы обсуждали это с Виктором Мизиано и другими товарищами. Парадокс заключается в том, что сейчас самым радикальным был бы сознательный, вызывающий консерватизм. Но консерватизм, происходящий не из идеологических соображений, а из демократизма. То есть когда вы обращаетесь к широкой публике через более консервативную, более традиционную, более внятную форму. В культуре западного сериала такие попытки делаются. Почему я люблю Breaking Bad (первые сезоны, далее сериал работает больше на занимательность сюжета, а не идеи)? Это история про учителя химии, который мог бы быть замечательным ученым, но не стал им. Он обнаруживает у себя рак и понимает, что будучи, учителем, интеллектуалом или просто добросовестным гражданином, в условиях коммерческой медицины он просто не может себе позволить лечиться. Он начинает варить наркотики, благодаря этому у него появляются деньги и возможность лечиться. И дальше он живет по логике бизнеса, строит свою империю, разрушая все вокруг. Для того, чтобы жить в этом обществе, ему нужно нарушить моральные правила, совершать безобразные поступки. Причем интеллектуал начинает всех переигрывать, даже когда берется за преступные дела. Его горизонт сознания дальше. Получается, что в сериале вы можете заложить достаточно сложные, иногда парадоксальные, критические социальные идеи.

В России нет ничего похожего даже близко. Российская левая арт-среда очень элитарна, отвергает все эти демократические запросы. Иногда отвергает доброжелательно, не потому, что презирает, скорее, они заняты своими проблемами. Если еще двадцать лет назад у нас не было левых в европейском понимании, то теперь у нас есть все продвинутые ветви — троцкисты, «новые левые» и т.д., все читали Фуко и других авторов. Все это есть, но вопрос в том, как это соотносится с той массовой культурной средой, где живут рабочие «Уралвагонзавода», где живут массово учителя, врачи и т.д. Те, кто как раз по своим социальным интересам могли бы быть аудиторией левой публики. Но левая публика потратила двадцать лет на то, чтобы усвоить передовые западные тренды. Вопрос в том, как они пойдут с этими идеями к людям, которые заняты другими бытовыми проблемами? Этот мост должен быть построен, но для этого левая среда должна критически взглянуть на себя. Быть демократом — это обращаться к другим людям, даже если они вам кажутся не такими передовыми. У них куча предрассудков, консервативное сознание, научитесь говорить с этим сознанием, быть ему интересным.

— На каких философов, теоретиков вы рекомендуете обратить внимание, кроме Маркса и Франкфуртской школы?

— Это еще один интересный вопрос. Я не хочу сказать, будто философия остановилась, она никогда не останавливается. Она имеет тенденцию время от времени делать паузу. Когда мы говорим о том, что было после Франкфуртской школы, мы видим разложение ряда идей, которые были передовыми для западной философии 60-х — начала 70-х годов. То, что случилось и у нас, и во всем мире, в период 1971-74 годы (это даты выхода наиболее значимых, наиболее интересных книжек по социальной теории, по философии) очень показательно. После этого периода таких значимых книг становится меньше.

В этом ряду наиболее значительная книга «Контрреволюция и бунт» Герберта Маркузе (есть перевод на русский, но книга не была издана). Эта книга является самокритикой, выступлением против левого квазиэлитаризма, который в свою очередь на Маркузе и опирался. Сам Маркузе сказал, что студенчество, интеллектуалы являются передовым слоем, тем самым, исключая соблюдение демократических норм по отношению к внешнему миру. После этого левая среда замкнулась на самой себе. И поздний Маркузе пишет свою работу, где снова призывает обратиться к рабочему классу. Если же взять пост-неомарксисткую тенденцию, она логично начинает скатываться к постмодернизму. Философия, мышление замыкаются на себя. И все начинают играть.

— Как вы относитесь к теоретическим разработкам пост-операистов?

— К Негри и Хардту я отношусь достаточно критически. Эта пост-анархическая линия (Негри), которая констатирует свой первоначальный провал, не делая из этого никаких выводов. Когда мы говорим «множество», это значит, что мы ничего не можем сказать про эти социальные группы. Они не могут дать позитивную социальную единицу, не могут понять социальный процесс, поэтому они его определяют через то, чем он не является. Когда они говорят, что это не классы в старом смысле — это совершенно правильно. Классы в марксо-веберовском смысле существовали очень недолго, и мы их выделяем за счет очень высокого уровня абстракции.

Моя идея — идея радикального Опрощения. Давайте повернемся к другому читателю, пойдем к другой аудитории. Сейчас всем понятно, что так продолжаться не может. И в то же время ушел навык разговора на простом языке.

Зато есть другое, что очень хорошо поняли Грамши и Ленин, что от абстрактного социологического представления о классе до класса как субъекта лежит путь через социальное действие. Поэтому любые классы, которые не действуют, являются такими невнятными множествами. Для того, чтобы классы начали действовать, нужна сознательная работа. Для того чтобы английский рабочий класс мог стать классом, нужно было провести определенную работу, чтобы шахтер, машинист, слуга, осознали себя этим классом. Активистская работа для того, чтобы эти социальные группы осознали свой общий интерес. Таким образом, когда речь заходит о множествах, это говорит о том, что отсутствует практика классовой политики, которая собрала бы эти множества и превратила в структурированную классовую массу. Старые формы консолидации не работают, новые надо создавать. Но это не вопрос теории, это вопрос практики. Те, кто любят рассуждать про «множества», просто не желают работать над тем, чтобы превратить «множество» в класс.

Моя идея, с которой я начал, — идея радикального Опрощения (термин Льва Толстого). Давайте повернемся к другому читателю, пойдем к другой аудитории. Даже Деррида под конец жизни начинает волновать то, что немного все заигрались. «Призраки Маркса» в этом смысле не случайная книга, которая описывает пределы постмодернистской игры. Сейчас всем понятно, что так продолжаться не может. И в то же время ушел навык разговора на простом языке.

Недавно была опубликована статья Александра Бикбова в Художественном журнале («Культурная политика неолиберализма»), где очень хорошо показано, что неолиберальная модель не отвергает левизну и радикализм. Просто все фрагментировано, «вот вам вольерчик, вот вам проект — в рамках этого вольера занимайтесь своими лево-радикальными темами». Происходит фрагментация, которая убивает возможность универсального освободительного проекта. Все сидят в своих вольерах, и вас кормят. Главная проблема как вырваться? И тут встает вопрос о совмещении политического действия и интеллектуального творчества. Выход возможен в условиях демократического подхода, того самого опрощения.

Это касается формы, касается адресата. Перейти для начала с фесбука на вконтакте — это совершенно другая аудитория, пусть с более хамской реакцией, но при этом более непосредственной. В этом смысле возник запрос на новое народничество!