Арсений Хитров объясняет, почему важно изучать массовую культуру, знает, как связаны сентиментализм и блоги, и рассказывает о студенческих забастовках и образе полиции в сериале «Глухарь».

Где учился: кафедра истории и теории мировой культуры, факультет философии МГУ им. Ломоносова (2000–2005), аспирантура (2005–2008), стажировка в Trinity College в Дублине (2007); магистерская программа Erasmus Mundus «Crossways in Cultural Narratives» (2009–2011), участие в семинаре по изучению медиа «Визуальные и культурные исследования» для преподавателей в Вильнюсе (2008–2010).

Чем занимается: исследования медиа, media studies.

Особые приметы: научный консультант симпозиума с участием Марины Абрамович «Brainstorms: художник в контексте нейронаук»; автор концепции научной программы фестиваля «Код эпохи»; научный редактор перевода книги М. Феррариса «Ты где? Онтология мобильного телефона»; читал лекцию «Как победить сексизм?» в рамках движения «ОккупайАбай»; преподаватель летней школы «Мозговой штурм или штурм мозга» в Институте медиа, архитектуры и дизайна «Стрелка»; интересуется современным искусством, организовывал велопоходы, ездит на работу на самокате.

С формальной точки зрения моя образовательная траектория и траектория моей научной работы совпадают. Это неплохой вариант, который страхует от лишних терзаний. Я учился на кафедре истории и теории мировой культуры на философском факультете МГУ. И в Вышке я работаю на кафедре наук о культуре и тоже на философском факультете. В категориях существующих в российской и мировой науке исследовательских программ я бы соотнес себя с исследованиями медиа и социологией культуры, но не с культурологией. В российском исследовательском поле слово «культурология» имеет не очень хорошую репутацию.

Ответить на вопрос о том, что происходит с исследованиями культуры в мире, — непростая задача. Существует большое количество очень разных исследовательских полей и направлений, которые содержат в своем названии слово «культура» или какое-то другое слово, которое обычно ассоциируют с культурой. Это культурсоциология и социология культуры, медиаисследования, история культуры, культурология в России, история ментальностей, микроистория, культурная антропология, социальная история, история понятий, история идей. Существует англоязычный термин theory, это такая «солянка» из постструктуралистских теорий и теорий современного общества, теорий капитализма и неолиберализма. Существует «критическая теория», которая связана с неомарксизмом. Существует литературная теория и литературные исследования, которые в данный момент испытали очень сильное влияние социологии и критической теории. Есть еще гендерные исследования и постколониальные исследования. И это я еще не все перечислил.

Это очень раздробленное и неоднородное поле, в котором существует огромное количество разных сил, игроков, направлений, тенденций, подходов. Это такие взболтанные междисциплинарные смеси, в которых все кипит и перемешивается. Ситуация довольно сложная. Часто она приводит к тому, что у людей, даже работающих в одних стенах, может не быть общего языка, или есть лишь иллюзия наличия общего языка, которого на самом деле нет.

Российская культурология тоже неоднородна. Существует множество авторских концепций, связанных с конкретными людьми — целым поколением историков культуры и историков искусства, многие из которых были позднесоветскими учеными и публичными интеллектуалами.

Это мое персональное видение этого процесса, и тут могут быть альтернативные точки зрения, но мне кажется, что в условиях идеологического гнета в Советском Союзе многие по-настоящему выдающиеся ученые испытывали желание интеллектуально иммигрировать из обязательных ссылок на Маркса, Энгельса и Ленина. А в каких областях это можно было сделать? В областях, связанных с древностью — с античностью, с древней Индией, с древней Русью, со Средневековьем. Конечно, необходимо было во введении рассказать про экономический строй и формации, но потом уже можно было писать свое.

«Многие интеллектуалы обнаружили, что в их стране есть какая-то скрытая традиция и скрытое богатство. Это как 100 долларов, которые ты находишь в старом путеводителе по Золотому кольцу, десятки лет пылящемуся у тебя на полке»

Второй момент, который, возможно, определил всю эту историю, — это государственный атеизм. Люди в гуманитарной науке ежедневно в силу профессиональных обязанностей соприкасались с большим количеством текстов, изображений или музыки, связанных с религиозными традициями. Когда сталкиваешься с таким колоссальным интеллектуальным наследием, имеющим отношение к идее сверхъестественного, ты испытываешь чувство неисчерпаемости и величия того, с чем столкнулся. Я думаю, поэтому перестроечная гуманитарная наука была во многом связана с интересом к христианству, и многие ученые, которые относились и относятся к этому поколению, были и остаются гуманистически настроенными христианами.

Это тоже вариант иммиграции — в христианство, как и эмиграция в древность. Глубинное погружение в эти области плюс наличие большого количества времени, чтобы изучать тексты, картины и музыку, и отсутствие в СССР рынка с различными практиками потребления и развлечения привели к тому, что эти ученые просто переросли границы своих областей.

Это выдающиеся специалисты в первую очередь в своих дисциплинах, например, в истории философии, истории литературы или истории искусства. Но они вышли за их границы, и, обладая энциклопедическими знаниями, уникальным видением и способностью соединять вместе несоединимое, например музыку и архитектуру, и видеть, что общее лежит в основе того и другого, они создали концепции обобщенного видения интеллектуального наследия и интеллектуальной истории.

Самим фактом своего существования эти люди, никому ничего не объявляя и не декларируя, создали целое направление в поздней советской науке. Потом это направление и было названо культурологией. А чуть позже, в начале 90-х, возник второй вариант российской культурологии. Это был такой рефреймированный и проапдейченный диалектический материализм и исторический материализм. После того как Советский Союз рухнул, эти дисциплины были исключены из программы и заменены на похожие дисциплины, призванные сделать все то же самое, что диамат и истмат, то есть дать системное видение исторических и социальных процессов. Поскольку в 90-е сразу стало неприлично ссылаться на Маркса, Энгельса и Ленина, то эти фигуры были заменены на ряд других. Эти авторы, на которых стали ссылаться в России после 1991 года, тоже системно писали об истории и обществе, но не имели отношения к Марксу.

Еще один важный аспект — это переводческая активность. Текстов на условном Западе было очень много, и какая-то часть из них была переведена раньше других. Это сначала были Ясперс, Хейзинга и Шпенглер. И на фоне дефицита книг они стали ядром новой дисциплины. Чуть позже началась волна переводов французских текстов, и к пантеону стали добавляться новые авторы. Появился Деррида и тут же встал в этот пантеон. Шпенглер, Ясперс и Деррида — это совершенно несопоставимые авторы и теории, но в 90-е в том, что они стояли рядком в одной строчке, не было никакой проблемы.

Довольно любопытно, что в ту же эпоху, в начале 90-х, были изданы и переведены Макс Вебер и Альфред Вебер, стали переводить культурную антропологию. Но почему-то эти авторы, которые намного ближе к современным западным направлениям изучения культуры, оказались на периферии исследований культуры в России. Социологический и антропологический взгляд в этот момент был менее популярен, чем историософский и метафизический.

Небольшая часть всего богатства западной историософии была воспринята, проиллюстрирована историей культуры на базе истории искусства, и вошла в университетские программы по культурологии, в учебники и в разные безумные издания типа «Таблиц по культурологии».

Я так обрисовал картину, что было суперинтеллектуальное направление ученых, переросших свои границы, и была такая трэш-культурология; но в то же время открылась еще и бездна русской религиозной философии, которая ранее не издавалась, была запрещена или недоступна. И отсюда как раз внимание к Леонтьеву, и Данилевскому, и к Владимиру Соловьеву, и другим.

Многие интеллектуалы обнаружили, что в их стране есть какая-то скрытая традиция и скрытое богатство. Это как 100 долларов, которые ты находишь в старом путеводителе по Золотому кольцу, десятки лет пылившемуся у тебя на полке, или как неожиданный родственник, который вдруг приезжает и сообщает тебе, что у тебя есть еще одна семья.

Вдруг стало можно читать русских религиозных философов и относиться к ним не по-марксистски, не с изначально заданных позиций, а так, как ты считаешь нужным.

Если отмотать время назад и попробовать посмотреть, как все началось, — я учусь в 10 классе в лицее 1525 и хожу на лекции и семинары по истории философии к Алексею Павловичу Козыреву. Я открываю Платона и понимаю, что, как у Гребенщикова, — «попал». Я говорю Алексею Павловичу, что хочу писать у него курсовую работу (у нас в лицее была такая практика) по Платону, и он мне предлагает посмотреть на Эрос у Платона и у Владимира Соловьева. Я начинаю читать Соловьева и «улетаю» еще больше, и понимаю, что должен продолжать этим заниматься.

На философском факультете мне так все понравилось, что я хотел учиться сразу на трех кафедрах — истории русской философии, истории зарубежной философии и на кафедре истории и теории мировой культуры. Сначала я занимался только Кантом и Декартом и логической стороной их аргументации. Дипломную работу я написал о cogito у Декарта и в театре классицизма, а диссертацию — уже про Лоренса Стерна и британскую философию XVIII века.

Стерн считается первым, кто писал в жанре потока сознания. Я задумался о том, как это связано с автобиографией и нарративом от первого лица. У Стерна еще много гипертекста — постоянно идут отсылки к разным местам своей книги. В это время в Москве был очень популярен ЖЖ, и я подумал, что то, как пишет Стерн, похоже на то, как пишут блогеры. И тогда я стал читать о блогах и о современных медиа.

Кроме того, у нас вела курс по современной культуре и по медиа-исследованиям Вера Владимировна Зверева. Это тоже был такой life-changing event. Она, историк-медиевист, рассказывала нам о реалити-шоу, блогах, реслинге на телевидении. И я понял, что в изучении этих вещей может быть смысл, ведь это то, что окружает нас, то, что на нас влияет; но то, по поводу чего я в тот момент не думал. У меня, действительно, в голове была иерархия: есть Гете и Шекспир, а есть всякий мусор из телевизора. Но вдруг я осознал, что теми же методами, которыми мы изучаем Шекспира, можно изучать и блоги.

Мне кажется, что очень важно изучать массовую культуру, потому что это про современное общество, про то, как эти современные институты и смыслы создают нас, про то, как и почему мы живем, и про то, кто мы есть. У меня есть исследования о блоге как о феномене культуры; об империализме в книгах Прилепина и Елизарова; об образе полиции в сериале «Глухарь», о шутках по поводу 11 сентября и о сериале Mad Men.

Со стороны может показаться, что я прыгаю с одной темы на другую, но мне кажется, что все эти исследования объединяются общей идеей о том, как власть и властные отношения реализуются через культуру и символические системы.

«Полицейские смотрят сериалы и читают книги про полицию, и обнаруживают в этих сериалах и книгах нормативные образцы и, может быть, даже под эти образцы подстраиваются»

В эссе про Mad Men была попытка прочитать этот сериал как деконструкцию принятых социальных норм, как прошлого, так и настоящего. На самих «Безумцев» могут быть следующие реакции: во-первых, сомнение в условности норм прошлого при принятии той идеи, что современные нормы вполне себе естественны и хороши, а во-вторых, сомнение как в нормах прошлого, так и в нормах настоящего.

Иными словами, можно смотреть на то, как герои произносят всякие расистские и сексистские шутки, постоянно пьют и курят, и думать, как ужасно было в 50–60-х годах, когда люди не заботились о здоровье и плохо относились друг к другу, и как здорово сейчас — мусор после пикников убирают, и дети пристегнуты в машине. Это первый тип прочтения. А можно пойти чуть дальше и подумать: да, что-то изменилось, и мне кажется, что мы живем в прекрасном обществе. Но и герои этого сериала тоже думают, что живут в прекрасном обществе и не видят всех этих ограничений, которые видим мы. Тогда может быть, люди через 50 лет будут смотреть на то, как живем мы, и будут ужасаться. В эссе я показывал больше типов интерпретаций, но это два основных, условно говоря, оптимистический и пессимистический.

Если говорить про «Глухаря», то тут идея следующая. Есть традиционное представление о культуре, которое, кстати, есть у Маркса, но не у неомарксистов, о том, что культура отражает то, что происходит в мире. Сначала происходят какие-то события, а культура это отражает как в зеркале. Например, есть реальная полиция и милиция как организации, и есть книги, фильмы и сериалы о полиции, и все это только игра воображения. Я думаю, что это не очень точный взгляд, поскольку в случае с полицией сами полицейские смотрят сериалы и читают книги про полицию и обнаруживают в этих сериалах и книгах нормативные образцы и, может быть, даже под эти образцы подстраиваются. И люди, которые никогда не имели дела с милицией и полицией, смотрят телевизор и думают, что либо все так и есть на самом деле, либо в реальности все ровно наоборот, и тем самым создают у себя в голове ожидания от своих возможных контактов с полицией.

Дальше общество подтягивается таким образом, что полиция испытывает нормативное давление и со стороны сериалов, и со стороны ожиданий людей. Я решил посмотреть на то, какие смыслы создает этот сериал и что люди думают о реальной российской полиции в связи с сериалом «Глухарь». (Это два разных проекта).

Этот сериал выбран, потому что он был самым популярным сериалом в 2011 году; в последние недели своего существования он был самой популярной телевизионной программой вообще на российском телевидении и самой популярной программой на НТВ.

Пока результаты предварительные, так как оба исследования еще ведутся, но уже можно сказать, что главной темой в сериале «Глухарь» является тема легитимации неправового поведения полиции. Неправовое поведение легитимируется при помощи нескольких идеологических ходов — при помощи описания коррупции как благодарности; при помощи идеи о том, что закон на самом деле — жестокая и безличная сила, которую нужно сдерживать, а не, наоборот, воплощать в жизнь. И, наконец, неправовое поведение сотрудников полиции обосновывается через описание их работы как религиозной миссии.

Книги, которые рекомендует Арсений:

Исследование юмора о теракте 11 сентября началось с того, что я случайно наткнулся на упоминание о том, что по поводу 11 сентября были шутки. Я подумал, как это возможно шутить по этому поводу и какого рода шутки это могут быть. Я обнаружил, что есть американский юмористический журнал The Onion, который выпустил специальный выпуск после 11 сентября, целиком посвященный теракту.

Сначала я подумал, что следующие шутки про 11 сентября появятся только через год после теракта или через 5 лет, будут появляться редко и в связи с какими-нибудь значимыми событиями, например, с войной в Ираке или президентской кампанией 2008 года. Но оказалось, что примерно одинаковое количество статей с того времени регулярно содержит в себе шутки про 11 сентября, и не все из них связаны с конкретными событиями. В этих шутках есть мотивы «дыры в памяти», «капитализаторов», людей, которые нажились на трагедии, мотив излишних мер безопасности и тема исламофобии. В течение 10 лет журнал The Onion постоянно воспроизводил шутки про 11 сентября, а я проанализировал публикации за эти годы. Я смотрел, что является предметом шутки и как работает юмор.

Я сначала полагал, что юмор это всегда что-то подрывное и оппозиционное, что юмор направлен на разоблачение доминирующих смыслов и дискурсов. А оказалось, что (по крайне мере для The Onion), он высмеивает не доминирующий дискурс, а неправильные формы поминовения и размышления о трагедии. Немного огрубляя, можно сказать, что юмор направлен на поддержание памяти о трагедии и направлен на то, чтобы рассказать о том, что есть неправильные формы воспоминания.

Мне не встретилось ни одной шутки про жертв или возможных жертв теракта, но много шуток про террористов. Была одна шутка, произнесенная практически через несколько дней после 11 сентября. Один стендап-комик сказал, что должен был купить билет в Лос-Анджелес, но не мог найти прямой рейс, потому что они все делали остановку в Empire State Building. Никто не засмеялся, когда он произнес это. Люди стали неодобрительно кричать, кто-то крикнул: «Слишком рано!». Но уже в начале октября 2001 года мэр Нью-Йорка Джулиани пришел на благотворительную вечеринку и сказал гостям, что если они не будут смеяться, он их всех арестует, имея в виду, конечно, что нужно воспрять духом. Но еще раз повторю, в журнале The Onion, которым занимался я, шуток о жертвах нет.

Я очень хотел поехать на магистерскую программу Erasmus Mundus, чтобы улучшить язык и чтобы понять, каково это — быть европейским студентом. Мне кажется, в России очень странная и мне неблизкая точка зрения, что, когда ты студент, ты должен постоянно сидеть и зубрить, только бы не болтаться на улице, не пить пиво и не выковыривать булыжники из мостовой. У меня иногда создается впечатление, что такое количество уроков у студентов нужно для того, чтобы они не пошли на Болотную. Ну и вообще это личное дело студентов — что им делать в свободное время. А оно у них должно быть.

Когда я был в Тринити-колледже, то стал ходить там на лекции, хоть и не обязан был это делать. Я понял, что европейские студенты (это расплывчатая категория, так как есть много разных типов) осознают период студенчества как очень важный период становления собственной личности, в духе немецкого понятия Вuilding, которое обозначает внутренний рост. Этот период ценен не только тем, что ты учишь, а тем, что ты начинаешь жить отдельно от семьи, живешь со своими ровесниками и тем самым обмениваешься с ними ценнейшим социальным опытом, потому что ты путешествуешь, начинаешь жить более свободно и более ответственно и больше наслаждаться жизнью.

Это очень важный момент. Я думаю, что эта идея наслаждения связана с политической позицией. Это просто невероятно, насколько в российском студенчестве отсутствует какая-либо политическая активность, как и идея наслаждения. Под наслаждением я не имею в виду бездумные попойки — это как раз есть, но в таком режиме: либо стресс от учебы, либо попойка. Для меня очень важным и многое поменявшим стал опыт первомайской демонстрации в Париже в 2009 году. Тогда проводилась реформа образования, против которой выступали многие университеты. В забастовке участвовали и преподаватели, и студенты — тоже, кстати, невероятная для России солидарность. Преподаватели и студенты блокировали аудитории университета и проводили собрания, все было организовано очень грамотно и с большим уважением к друг другу. Это был настоящий гражданский протест, не анархия, не насилие, а осознанный протест с осознанными целями и ходом действий. Я полагаю, что идея того, что студенческий период — это период и учебы, и удовольствия — ведет к тому, что ты лучше осознаешь свои интересы и занимаешь политическую позицию. Через идею удовольствия приходит идея политических интересов и солидарности.

На программе Erasmus Mundus я был уже после российского университета, аспирантуры и года работы, но по возрасту я не сильно отличался от европейских студентов. Основная трудность была в том, что на тот момент я привык к достаточно напряженному и требовательному уровню общения, в то время как общение между европейскими студентами намного более расслабленное. Это не значит, что оно более глупое или менее информационно насыщенное, просто там был особый стандарт такой цивилизованности, когда ты не вываливаешь себя, свои знания и эрудицию, а прежде всего заботишься об атмосфере комфорта в общении с людьми. Сначала это было трудно понять, а потом адаптироваться, но в результате у меня это скорее получилось, чем нет.

Мне очень нравится преподавать. В идеале преподавание должно быть не постоянным начитыванием одного и того же, а беседой. К сожалению, в России приняты очень странные нормы преподавания — его слишком много. Я думаю, что это неправильно и непродуктивно и для преподавателя, и для студента. Современная педагогика должна строиться совсем на других основаниях. В университетах, в которых я учился за границей, было намного больше внеаудиторной работы, чем аудиторной. Студенты проводили больше времени в библиотеке, либо участвовали в коллективных исследованиях вместе с преподавателями в лабораториях и на мастерских. Мне кажется, что акцент на аудиторной работе — тупик для образования. Невозможно нормально заниматься наукой, когда ты с утра до вечера преподаешь, и невозможно студентам нормально учиться, если они проводят все свое время в аудитории, а в остальное время только спят, едят или едут в университет.

Один мой коллега заметил, что многие российские студенты, выходя на перемену, не обсуждают то, что услышали, или то, что прочитали. Нет стимула и интереса на досуге подумать о том, что они изучают, так как досуг — это время, когда можно хоть немного отключиться от информационного прессинга. Такая ситуация, на мой взгляд, не приводит ни к чему хорошему.

Само преподавание должно меняться и становиться в большей степени сотрудничеством между студентами и преподавателями. Например, меня поразил такой момент в Шеффилде — новые здания университета были спроектированы архитекторами по советам преподавателей и студентов. В аудиториях для семинаров стоят круглые столы. Преподаватель может сесть сбоку и попросить специально, чтобы студенты садились вокруг него, а не напротив, чтобы не создавалось пространственной иерархии по принципу «я говорю, вы слушаете и подчиняетесь». А к такому устройство аудиторий и такое невообразимое количество часов учебы обычно и принуждает. Но сама идея преподавания — это очень хорошая идея, только оно должно быть проектным и индивидуальным. Это мое глубокое убеждение.

Узнать больше