Поток сознания как важнейшая проблема новой философии и актуализация проблем советской повседневности в свете последних политических событий — основные темы нового номера журнала «Логос». Какие проблемы сознания взрослого человека самые важные, кто такой равнодушный Обманщик, откуда берется героический инвалид и при чем здесь Старик Хоттабыч — T&P публикуют отрывки из номера.

Когнитивная машинерия и феноменальный поток сознания

Данил Разеев

Доктор философских наук, профессор, заведующий кафедрой философии науки и техники философского факультета СПБГУ

Если, будучи взрослым человеком, вы зададитесь вопросом о том, что из всего многообразия переживаемого в опыте можно считать непосредственно данным, то довольно скоро обнаружите, что таким первично переживаемым оказывается не только и не столько непосредственно окружающий вас предметный мир, сколько цепь непрерывно протекающих внутренних переживаний во всем их разнообразии, в сложных модальностях и тонких оттенках (начиная с нежного чувства тепла, растекающегося по вашему телу от умеренного воздействия солнечных лучей, до внезапных перепадов настроения или внутреннего диалога с тем, кто вас обидел или причинил вам боль). Всю эту цепь переживаний, фиксируемых вами, взрослым существом, можно назвать потоком сознания. Замечу сразу, что о взрослом человеке речь идет не случайно, коль скоро именно как взрослое существо вы способны зафиксировать и, более того, сообщить другим о своем потоке сознания, в отличие от инфанта или животного тела человека, вынужденного в силу тех или иных обстоятельств влачить вегетативное существование. Что же представляет из себя поток сознания, данный нам непосредственным образом или по меньшей мере кажущийся нам данным непосредственным образом?

«Исчерпывается ли поток сознания только теми переживаниями, в которых мы отдаем себе отчет и о которых мы можем сообщить другим?»

Мне представляется, что извечный для философии вопрос о потоке сознания благодаря существенному прогрессу в неинвазивных способах наблюдения за человеческим мозгом и воздействия на него в экспериментальных целях обретает в наши дни совершенно неожиданные измерения. Для начала я перечислю эти

измерения в виде проблем. Можно ли считать поток сознания специальным механизмом, возникшим у человека в ходе эволюции? Обладают ли таким механизмом другие животные, имеющие неокортекс, или гомогенетическую кору головного мозга? Исчерпывается ли поток сознания только теми переживаниями, в которых мы отдаем себе отчет и о которых мы можем сообщить другим? Можно ли зафиксировать какое‑то соответствие (найти корреляцию) между потоком сознания и физическими (нейронными) процессами, происходящими в мозге? Можно ли зафиксировать такие нейронные процессы в мозге, которые не сопровождаются потоком сознания? Можно ли считать нейронные процессы, соответствующие переживаниям потока сознания, и нейронные процессы, соответствующие сложным высокоорганизованным механизмам, в которых мы не отдаем себе сознательного отчета, но которые регулируют наше поведение, независимыми физическими процессами, происходящими в нашем мозге?

Как расплавлялась сталь

Лиля Кагановская

Доктор сравнительного литературоведения, доцент и завкафедрой сравнительной и мировой литературы Университета штата Иллинойс.

В настоящей книге, предметом исследования которой является культурный фантазм сталинистской мужественности, я рассматриваю литературные и кинематографические тексты сталинского периода — от образа Павки Корчагина в романе Николая Островского «Как закалялась сталь» (1932–1934) до его постсоветского перерождения в Евдокима Кузнецова в фильме Сергея Ливнева «Серп и молот» (1994). Мой подход отличается от традиционных интерпретаций, в которых принимается как должное, что сталинская культура составляется из невозмутимых советских героев, мускулистых мужских тел и гетеронормативных парадигм мужественности. В моих исследованиях, наоборот, показывается, что на фоне таких образцов сталинского монументального искусства, как, например, колоссальные фигуры Веры Мухиной «Рабочий и колхозница» (1937), романы и фильмы соцреализма этого периода, изображая Нового Советского Человека, удивительно часто воспроизводят образ раненого или искалеченного мужского тела. Анализ образов искалеченных тел и парадигм новой советской мужественности производится на материале ранних романов Гладкова и Островского, позднесталинского романа Полевого, а также фильмов Ивана Пырьева, Бориса Барнета, Михаила Чиаурели и других. В заключение я обращаюсь к постсоветским примерам: романы Виктора Пелевина, фильмы Ивана Дыховичного и Ливнева опираются на тропы социалистического (и особенно сталинского) реализма. «Как расплавлялась сталь» описывает общий фантазм сталинистской мужественности, который превращает Нового Советского Человека в героического инвалида.

Чтобы лучше отделить мужественность от маскулинности и текстуальное тело от корпорeального, в моих исследованиях я опираюсь на главные тексты теоретического психоанализа и исследования по истории сексуальности (Фрейд, Фуко, Лакан), обращаюсь к квир-теории и гендерным исследованиям (Батлер, Халберстам, Седжвик), а также к теории кино (Доан, Малвей, Силверман, Жижек). В совокупности в этих исследованиях выражаются западные философские и культурологические дискурсы о конструкции пола и половых отношений, а также дискурсы о формировании субъекта власти. В данном случае они служат фоном, на котором могут быть исследованы различные аспекты сталинистской мужественности. Хромой, раненый или ослепший, отстраненный от полетов и прикованный к постели, несклонный или неспособный жениться герой соцреализма выглядит совсем не так, как его западный современник. Более того, он существенно отличается от всем известной модели Нового Советского Человека — иконического большевика/кузнеца/стахановца — и не имеет ничего общего с «фантазмом экстравагантной мужественности», который мы привыкли считать неотъемлемой частью сталинской идеологии.

Декарт и равнодушный Обманщик

Гаррис Рогонян

Кандидатфилософских наук, доцент факультета социологии Национального исследовательского университета ВШЭ

Прежде всего, декартовский скептический сценарий во многом основан на предположении о намеренности тотальной иллюзии. Неслучайно Декарт в «Размышлениях о первой философии» переходит от обычных случаев обманчивости восприятия ко лжи других людей и затем уже к гипотезе о всемогущем Обманщике — именно по его воле мы не можем быть уверены в нашем знании. Действительно, если за обманом никто не стоит, то будет ли такой ненамеренный (само)обман основой для философского скептицизма? Мы знаем, что человеческое восприятие естественным образом скрадывает или просто искажает множество реально существующих свойств окружающего нас мира (например, мы естественным образом не воспринимаем молекулярное строение окружающих нас вещей). Сегодня большинство таких объективных искажений изучает психология восприятия. Возможно, для восприятия многих свойств у нас вообще нет необходимых познавательных способностей или приборов. Однако это не тревожит нас так, как тревожит сценарий декартовского скептицизма — в первом случае у обманчивости нашего восприятия нет автора, во втором случае он есть…

«Спор между скептиками и их оппонентами — это спор не столько о возможности тотальной иллюзии и, соответственно, интуиции таковой иллюзии, сколько о том, является ли она философски интересно»

Природу поэтому можно считать не более чем равнодушным Обманщиком, который загадывает, по всей видимости, только разрешимые для человека загадки (во всяком случае не философские). В этом смысле в природе существует множество самых разных случаев «равнодушного обмана». Следовательно, для того чтобы считать скептическое сомнение Декарта индуктивным обобщением на основе частных случаев, необходимо, чтобы эти случаи были намеренным обманом, то есть ложью других людей, а не просто «ложью» нашего восприятия. Например, когда я могу стать жертвой чьего-то заговора, когда окружающие люди обманывают меня почти во всем. Однако и в этом случае, каким бы сложным и уникальным ни был этот заговор, это будет еще одна обычная возможность того, что может со мной произойти.

Иными словами, спор между скептиками и их оппонентами — это спор не столько о возможности тотальной иллюзии и, соответственно, интуиции таковой иллюзии, сколько о том, является ли она философски интересной, если становится обычной и разрешимой с практической точки зрения (виртуальная реальность, лекарства, наркотики и т. д.). Очевидно, что скептикам интересны сценарии принципиально неразрешимых возможностей, поскольку скептический сценарий — это сценарий парадокса: когда знание есть и одновременно невозможно. Если же мы можем смоделировать скептическую гипотезу (например, усилиями ученых), то она автоматически становится разрешимой. Иначе говоря, мы можем воссоздать условия как для ее возникновения, так и для ее обнаружения8. По всей видимости, именно на этом пути проект натурализации эпистемологии и стремится снять скептическую проблему в отношении нашего знания о мире.

Советская повседневность через призму очуждения

Ирина Глущенко

доцент кафедры наук о культуре отделения культурологии Национального исследовательского университета ВШЭ

Возьмем повесть-сказку Лазаря Лагина «Старик Хоттабыч». Свою знаменитую книгу Лагин написал в 1938 году, однако нам больше знаком второй вариант, который появился в 1955 году. Две редакции одного и того же текста, да еще с внушительной разницей в 17 лет, — настоящее сокровище для исследователя. Между 1938 и 1955 годами лежит целая пропасть. 1938‑й — год расцвета сталинизма и тоталитаризма, завершающий этап массовых «чисток». В 1955‑м из лагерей возвращаются люди, арестованные во время тех самых «чисток»; официальное разоблачение Сталина еще не произошло, но атмосфера в обществе уже начала радикально меняться. Начинается «оттепель». Между этими точками — война и десять лет послевоенной разрухи.

Редактируя книгу, Лагин убирает целые эпизоды и вставляет новые, вычеркивает лишних героев, меняет акценты, добавляет некоторые темы. Видно, как меняется повседневная жизнь. Так, желая описать франтовскую стрижку Жени, Волька в первой редакции скажет, что тот был пострижен «под бокс», а во второй — «под польку»; к предметам, которых не должен бояться Хоттабыч (автобусам, троллейбусам, грузовикам, трамваям, самолетам), добавятся телевизоры, а «шестидневка» из тридцатых годов сменится привычной нам «неделей». Но особенно показательна эволюция в поведении людей. И если внимательно читать обе редакции, то замечаешь, что во второй версии автор демонстрирует наглядное смягчение нравов. Вот Волька разговаривает с дворником и приглашает его на новую квартиру. В первой редакции эту спокойную беседу прерывает раздраженный голос матери:

— Волька! Волька!… Ну куда девался этот несносный ребенок?

Во второй редакции Лагин убирает слово «раздраженный». Мать просто зовет Вольку. В первой — Волька идет в опустевшую квартиру, «понурив голову». Во второй — «понурив голову» оказывается лишним. «Наконец-то! — накинулась на него мать» 1938 года. 17 лет спустя мать просто говорит «наконец-то». Что мы видим? Мать из тридцатых годов гораздо более агрессивна, Волька, видимо, более запуган. В середине пятидесятых все намного спокойнее. В первой повести вообще гораздо больше шума и грубости.