К началу 1940-х Борис Пастернак успел получить и официальное советское признание, и обвинение в том, что его мировоззрение не соответствует эпохе. Он зарабатывал в основном переводами: в мае 1939 года был опубликован его «Гамлет», а во время войны он взялся за «Ромео и Джульетту». Издательство «Редакция Елены Шубиной» переиздает книгу «Существованья ткань сквозная…», в которой переписка писателя с первой женой, художницей Евгенией Пастернак (Лурье), дополнена письмами к их сыну Евгению Пастернаку и его воспоминаниями. T&P публикуют фрагмент их переписки в первые годы войны — об эвакуации Москвы, самоубийстве Марины Цветаевой и попытках поставить «Гамлета» в советских театрах.

16 июня мы праздновали окончание школы. Под утро, возвращаясь с Красной площади, мы шли по Волхонке, мимо нашего милого старого дома, наполовину разобранного, так что с улицы видны были обои нашей крайней комнаты. В первый раз я заметил, как много в Москве ласточек. Я мечтал о Коктебеле и вспоминал мелодии старинных французских маршей, которые пели там во время дальних прогулок. Когда я заснул, мне снились Коктебельская бухта и горы.

Но через пять дней меня вызвали в военкомат и сказали, чтобы я никуда не уезжал из Москвы. Это было 21 июня.

В воскресенье 22-го условились всем классом ехать в Серебряный Бор. Когда я шел к Страстной площади, толпа слушала выступление Молотова по радио.

Отнесся я к этому с какой-то ноншалантностью — было чем-то увлекательно. Серьезность наступившего стала выясняться в разговорах. Мы вернулись сравнительно рано. Дома меня ждали мама и Сарра Дмитриевна, взволнованные и испуганные. В тот же день мы виделись с папой, и он подарил мне “Гамлета”.

Будущему Гамлету, Жене

папа

22 июня 1941 г. в день объявления войны с Германией.

Пошли сообщения о наступлении немцев. Была учебная воздушная тревога, очень всех напугавшая. […]

Евгения Пастернак с сыном и мужем

Евгения Пастернак с сыном и мужем

Москва постепенно эвакуировалась. Мы с мамой об этом не думали. Я дежурил на крыше во время бомбежек и ждал, что меня скоро призовут в армию. Папа жил в Переделкине, но часто бывал в Москве, и в ночи бомбардировок он тоже тушил зажигалки на крыше писательского дома в Лаврушинском. На даче он вырыл в лесу окоп, где пережидал воздушную тревогу. Мы часто виделись с ним в те дни. Он развел в Переделкине прекрасный огород, Елена Петровна ездила к нему помогать его полоть и поливать. Папу тогда безумно волновала сохранность дедушкиных художественных работ. Еще весной, перед войной, он как-то вызвал меня к себе и просил отобрать из них то, что мне нравится, чтобы это висело у нас на стенах. Он искал возможности передать дедовский архив на сохранение в какой-нибудь музей. Реставратор Третьяковской галереи Алексей Александрович Рыбников предлагал папе взять их в запасники галереи, но директор решительно отказал. Перевезти сундук с работами в Толстовский музей не было машины. С множеством масляных этюдов и собственным папиным архивом сундук стоял на даче, часть графических работ оставалась в квартире в Лаврушинском.

В один прекрасный день — это было 6 августа 1941 года — я перетаскивал дрова из одного сарая в нашем дворе в другой, достав у дворника Ершова тачку. Выйдя ко мне, мама встретила знакомого, не помню, кого именно, — тот приходил в группком драматургов, помещавшийся в нашем дворе. Оказалось, что они сегодня уезжают в эвакуацию в Ташкент. […]

Оказалось, что поезд с Казанского вокзала уходил через четыре часа, и нам могли оставить в нем места. Мама решила ехать. Я бросился в военкомат за разрешением. […]

С дороги мама послала папе открытку.

* Любовь Михайловна Эренбург.

Боричка! Женя увез с собой письмецо, которое я тебе написала. Все так неожиданно. Я собралась за 1 час. Позаботься о нашей квартире. Групком драматургов выдаст тебе охранную бумагу — это у нас во дворе. А может, ты или Лена будут там жить. Я все рассказала Сарре Дмитриевне, которую встретила по дороге на вокзал. Может скоро обратно приедем. Говорят из Ташкента можно разговаривать по телефону, тогда я позвоню Любовь Михайловне*.

Целую. Женя.

Папа, если бы мы собирались не так быстро, то я скорее всего не поехал бы, но сборы были так быстры, что я до сих пор не пришел в себя.

Целую. Женя.

Ехали по тем временам быстро — за неделю добрались до Ташкента. По приезде всех выгрузили в какую-то гостиницу и велели искать квартиры. Козловские были нам очень рады. Алексей Федорович заведовал кафедрой в консерватории и писал оперы, которые успешно шли в тамошнем театре. Они помогли нам быстро устроиться в маленькой комнате у кассирши оперного театра — на Выставочной улице вблизи вокзала. Это была зажиточная семья, которую выслали с Украины в Ташкент, где они работали на железной дороге. Нравы были жесткие, и мне казалось странным, что яблоки, падавшие с дерева, нельзя было поднять и съесть — они шли на откорм свиньям. Их кололи прямо у нас под окном, и они жутко визжали.

В нашу комнатку надо было проходить через хозяев, у нас стоял гардероб с их вещами, две кровати, и между ними мы положили наши чемоданы, которые служили нам столом. Вскоре начали приходить папочкины письма, вернее — серии открыток.

7. IX.41

Дорогие мои! Пишу вам впервые после вашего отъезда: страшно много было хлопот, частью и ваших. Пишу на нескольких открытках для быстроты и удобства просмотра. […] Все ваши и мои живы и здоровы, все благополучно, чтобы начать с главного. Одну комнату (Женину) было отобрали, все, до рояля включительно, перенесли в мамину, должны были поселить польск[их]писателей, я отстоял. Может быть, зимой на вашей квартире будем жить я, Федин и Паустовский. С Ел[еной] Петровной рассчитался, она у меня на жалованьи, ездила в деревню, бывает на даче. Изобразить сложность моей жизни немыслимо. К сумме ежедневных неисполнимостей каждый день прибавляется что‑нибудь новое.

7. IX.41 (II)

Когда вы уехали, в Лаврушинском воздушною волной высадило окна во всем доме. У меня с тех пор в квартире пыль и гуляет ветер, как на улице. Через несколько ночей, с 11‑го на 12, как раз в мое дежурство на крыше, в дом попали две фугаски одною разрушило пять квартир в Оваловском проезде, а другой четверть смежного кирпичного дома. У меня долго было очень плохо с заработком, и только теперь обещает поправиться. Вот поставили бы Вы “Гамлета” в Ташкенте. И себя бы обеспечили, и я бы вам сказал спасибо. С последней недели много времени (езжу с дачи) уходит на военное обученье. Странным образом по боевой стрельбе в цель имею отлично. Как только появятся деньги и узнаю, куда вам посылать, переведу сколько смогу. Умер Евдокимов в вагоне по дороге на дачу.

7. IX.41 (IV)

* Поэт Абулькасим Лахути (Гасем; 1887–1957) поддерживал нас с мамой в Ташкенте.

Дорогая Женя! Сегодня получил твою открытку. Телеграмма тоже дошла. Я не трачусь на телеграммы из экономии, кроме того идут они так же долго как письма. Приложу все старания перевести тебе руб. 500 завтра или послезавтра. Я сижу без копейки, кроме того надо заплатить за твою и нашу квартиры. Горячо благодарю Гасэма (Лахути)* за заботливость и благородство. Кланяйтесь ему пожалуйста от меня. Постарайся достать через него работу. Может быть я на время уеду с К. Фединым и Леоновым в Чистополь, но потом, если позволят обстоятельства вернемся в Москву. Еще раз спасибо за все. Крепко целую тебя и Женичку.

Я поступил в университет (САГУ) на физико-математический факультет. Мне очень нравилось учиться, кроме того, нам платили стипендию, и я считал себя самостоятельным. Каждый день в столовой выдавали суп с вермишелью, и я мог его отнести маме, перелив в котелок, взятый специально для этого. Но вскоре через Союз художников мама устроилась печатать по трафарету юмористические плакаты в большой мастерской на полу. Потом ей дали повышение — вырезать трафареты самостоятельно. […]

25. IX.41 (I)

* Зинаида Николаевна Нейгауз - вторая жена Бориса Пастернака (прим. T&P).

Дорогие мои! Наверно у вас по счастью теплее, чем уже больше недели стало у нас. На даче я переселился вниз в столовую, Петровна в кухне, солнечными днями наруже градусов 6–8, у меня наверху еще меньше. В городе окна не вставлены, холод и страшная грязь. Мне все обещают фанеру. Стекол не имеет смысла вставлять, так как налеты опять возобновились и вероятно усилятся. Если у вас появится тенденция возвращаться, не следуйте этому примеру. Это совершенное безумье. Я отправлял вам деньги дважды, послезавтра, в случае удачи, повторю. Рад за вас, что вы в тепле; горячее спасибо за то, что вы сами сумели так умно и энергично о себе позаботиться, избавив меня (как и Зина*) от главных тревог и забот. В конце концов это было исполненье моей частой к вам просьбы последнего времени. Петровна занимается у меня заготовленьем солений и засыпкой картошки на зиму. (Продолженье в след[ующей] открытке.)

25. IX.41 (II)

Петровна солит помидоры, собирается квасить капусту и готовит закром под картошку. Неизвестно, кто всем этим воспользуется. Некоторое время у меня было чувство уверенности в будущем, и я его связывал с Москвою. Зина боится, что в Чистополе расформируют детские и пионерские организации и она лишится службы и пристанища. Вероятно я их проведаю до конца речной навигации. Может быть, мне двинуться в Новосибирск? Я получил телеграмму из театра, что Гамлета возобновят в этом сезоне. Если я дам тебе телеграмму о своем выезде, писать и телеграфировать мне некоторое очень короткое время можно будет в Чистополь Казанс[кой] обл[асти]. До востребования. Я там пробуду недолго, и может быть вернусь в Москву, или двинусь по делам “Гамлета”, пока не знаю. Идиотские у меня с вами документы, я виноват в этой глупой и беспочвенной Дон Кихотиаде. В Елабуге повесилась Марина Цветаева, подумай, до чего довели человека. (Продолж[ение] дальше.)

Евгения Владимировна Пастернак с сыном

Евгения Владимировна Пастернак с сыном

25. IX.41 (III)

Кланяйтесь Лахути. Скажите ему, что я целую его. (Я тебе пишу под разыгравшийся и постепенно смолкающий грохот зениток. Елена убежала в наш лесной блиндаж. Можешь себе представить, какая там грязь и холод. 10 часов вечера, снаружи тьма хоть глаз выколи, и можно передвигаться только при свете разрывающихся снарядов.) Скажи Гасему (Лахути), чтобы он послал в Литературку (Лит. газету) какое‑нибудь стихотворение с глубоким гражданским содержанием; не с людоедами, гиенами и трамтарарамом и сельскохозяйственной выставкой, а где были бы истинное сердце, понимание опасности, и человек, и Россия. Скажи, чтобы он послал его скорее, пока я тут, с просьбой, чтобы обратились ко мне, и я с радостью переведу ему это так, что ему будет приятно. И еще раз поцелуй его. И чтобы был размер и точный подстрочник. Вот и все. Крепко целую вас.

Ваш Боря.

Лена кланяется и скучает по вас.

Известие о самоубийстве Марины Цветаевой пришло в Москву 9 сентября. За месяц до этого, через два дня после нашего отъезда, папа провожал ее с Муром в эвакуацию. Она рвалась уехать из Москвы, несмотря на его уговоры, потому что ее пугали ночные бомбежки и дежурства Мура на крыше. И вот теперь такой конец. Мур вскоре приехал обратно в Москву, и папа виделся с ним в начале октября. Затем Мур поехал в Ташкент, где я с ним встречался.

Папе с большим трудом удалось в то время напечатать три военных стихотворения, но переводы из национальных поэтов (“с людоедами” и “сельскохозяйственной выставкой”, по его словам) шли гораздо легче. Предлагая Лахути перевести его стихотворение, папа хотел одновременно сделать ему что-нибудь приятное в благодарность за то, что он отстоял нас от выселения в Бухарскую область. В то же время он ценил его талант и душевное благородство и понимал, что стихи Гасема Лахути будут лучше того, что ему предлагают переводить в “Лит. газете”. Но из этого ничего не вышло.

Маме требовались для работы краски, через свою знакомую Т.Б. Рапопорт, ехавшую по делам в Москву, мама передала эту просьбу папе, надеясь, что краски и какие-то теплые вещи сможет привезти ей Нина Станиславовна Сухоцкая.[…]

8. X.41 (III)

* Елизавета Михайловна Стеценко.

Дорогой Женек, горячо поздравлю тебя а) с давно минувшим 18‑м днем твоего рождения: Пусинька* поздравила меня открыткою в этот день; б) с поступленьем в университет (как я рад, что свое движенье к созидательному поприщу ты начинаешь математиком!); в) с избавлением от насекомордной малярии, название которой я у мамы в открытке не мог разобрать. Я слыхал, ты также подвизаешься в театре. Занимайся основательнее науками, друг мой! При твоих способностях и ораторской склонности к легкости и поверхностности у тебя все данные кончить бездельником и недоучкой. От души желаю усидчивости. Можешь жениться, если хочешь, но работай, работай.

[…]Нина Станиславовна не смогла взять с собой ничего из того, что приготовил папа. Она ехала со старой матерью и маленьким сыном и поселилась рядом с нами, в том же дворе. Ее ближайшей знакомой — актрисе Фаине Георгиевне Раневской, приехавшей то ли тогда же, то ли несколько позже, дали казенную квартиру. Может быть, наша дружба с нею в то время была причиной слухов о моей театральной деятельности, которые не имели под собой реальной основы.

Мамина сестра Анна Владимировна послала нам несколько посылок, одну из них — с красками — привез нам через некоторое время Михоэлс, который навещал в Ташкенте свою жену и дочек. Ему передала ее Любовь Михайловна Эренбург, а Илья Григорьевич прибавил к ней трубку и табак для меня. Я начал курить еще на окопных работах, папиросы как будто заглушали мучительное чувство голода, с которым мы постоянно жили. Мы были очень им благодарны.

Папа надеялся на приезд в Ташкент тети Оли и бабушки Аси Фрейденберг, но это не осуществилось. С середины сентября Ленинград был окружен, и они остались в городе, пережив в нем все ужасы блокады. По правительственному распоряжению Анна Ахматова была вывезена на самолете в Москву, где собиралась провести зиму. Папа предлагал ей нашу квартиру на Тверском бульваре. Но вскоре — одновременно с папой — ее эвакуировали в Чистополь.

На вечере в Политехническом музее с&n...

На вечере в Политехническом музее с Анной Ахматовой, 1946 год

27. X.41.

* Надежда Александровна Павлович (1895–1980), поэтесса и переводчица.

Дорогие мои! 18‑го после многих приключений добрался в Чистополь. Обо мне, Зине, нашей жизни, детях и пр. расскажет тебе множество народу, начиная от Н. Павлович* и кончая Л. Чуковской и А. Ахматовой. У Зины прочное место, которое при трудной и утомительной работе обеспечивает ей и детям безголодное существованье, пока будет существовать детдом. Из чего составится мой заработок я пока не знаю. Если где‑нибудь, в Восточной части России какой‑нибудь из театров будет играть Гамлета, поспектакльные будут куда‑нибудь поступать и их можно будет добыть в Чистополе, дело может быть уладится, и я вам буду помогать насколько смогу. Если нет, надо будет что‑нибудь придумывать, — все это выяснится не слишком скоро. Вот почему я тебе телеграфировал, чтобы ты искала работы. О Москве также узнаешь от приезжих. В день моего отъезда в ней по собственному желанью оставались: Шура с семьей, Асмусы, Нейгауз. Что было дальше, то есть не выехали ли они потом, не знаю. Пишите мне: Татарская АССР. Чистополь. ул. Володарского 63, Детдом Литфонда, мне. Крепко вас целую. Леничка все время болеет: корью, ветряной оспой, желудком.

Часть приехавших в Чистополь через некоторое время направилась в Ташкент, в их числе были Анна Ахматова и Лидия Чуковская.

Анна Андреевна пришла к нам на Выставочную улицу в начале ноября. Помню, как она торжественно появилась в дверях перед изумленной хозяйкой. Та обычно с нами не церемонилась, а тут прибежала доложить: “К вам пришли”. Анна Андреевна царственной походкой пересекла ее комнату, прошла мимо постели, где лежал в тифу хозяин. До поздней ночи она рассказывала нам о Чистополе, папочке, Цветаевой, возмущалась поведением Мура. Она читала нам свою поэму и оставила список “Решки”. Я провожал ее домой.

* Поэт Семен Исаакович Кирсанов (1906–1972) с женой.

Анна Андреевна пришла в ужас от условий, в которых мы жили, и посоветовала обратиться за помощью к Чуковскому. Вероятно, мама это вскорости и сделала, и Корней Иванович стал хлопотать о подыскании нам казенной комнаты, за которую не надо было столько платить, сколько мы платили за частную. Нам помогла в этом также Тамара Владимировна Иванова, узнав, что после отъезда Кирсановых* вскоре освободится соседняя с нею комната в доме на улице Урицкого, который был выделен писателям и их семьям.

Чистополь. 18. XI.41.

Женичка, дорогой мой сынок, как ты и что ты, и что поделывает мама? Учишься ли ты? Привели ли к чему‑нибудь твои театральные шалости и пробы? Мне больше по душе были бы твои успехи по математике и физике, но все равно, руководствуйся собственными влеченьями. Я о вас ничего не знаю, писал вам отсюда, но ответа пока нет.

Тебе и маме, наверное, кажется, что я забыл вас и бросил о вас заботу. Вам надо знать, что Москву, единственное место заработка и центральный узел связи с разъехавшимися, я должен был оставить по предписанью, в силу которого союз писателей подлежал немедленной эвакуации.

Я этому подчинился вот из каких соображений. Если бы меня с вами и З[инаидой] Н[иколаевной] разделило пространство резче, чем раньше, главное горе было бы не в полной отрезанности, а в том, что мы друг другу страшно бы затруднили жизнь и дальнейшее поведенье, попав в положенье взаимных заложников. Каждое мое слово и в особенности невредимость оказались бы бичом, за которые пришлось бы платиться вам и З. Н. с детьми. Об этом пришлось подумать всем, у кого семьи были отправлены в восточном направленьи. Этот довод я выдвигал Г[енриху] Г[уставовичу], которому следовало уехать ради Адика, находящегося на Урале. По слухам он тоже выехал из Москвы, но во время моего отъезда у него не было на это денег.

По разным причинам, и отчасти в силу необходимости, предполагали остаться (я не знаю, что было дальше) дядя Шура, Нейгаузы, Асмусы и множество других знакомых. Но ни они, ни я не оценивали, конечно, должным образом удесятерившихся ужасов и опасностей ураганной бомбардировки города перед занятием и тяжести осады. Не знаю, известно ли у вас о смерти Афиногенова? Они уже были в Куйбышеве (Самаре). Рассказывают, что его с ней предполагали командировать от Информбюро в Америку. Ему потребовались из Москвы какие‑то документы, находившиеся у него на месте службы, на Старой Площади близ Ильинки. В 6 ч. вечера он прилетел в Москву, в 7 был в помещении Информбюро в своем кабинете и через минуту был убит взрывом бомбы, упавшей близ дома ЦК. Но вернемся к деловым вопросам.

Должно пройти некоторое время, пока для меня выяснится, в каком я положении и как мне быть дальше. Если мои надежды не оправдаются, я наймусь истопником в Детдом, где работает Зина, и где это никого не удивит, потому что там кладовщиком и ее помощником служит человек с высшим образованьем, доцент биолог. Деньги нужны только мне и вам, и в некоторой части, руб. до 100 в месяц для Стасика, потому что себя и Леничку З. Н. оправдывает целиком своей работой. У вас в Ташкенте есть Отделенье Управления по Охране авт[орских] прав. Когда через Чистопольское отделенье того же учрежденья я узнаю, идет ли где‑нибудь Гамлет и приносит ли что‑нибудь, я буду с помощью этого учрежденья делиться с вами, как бывало прежде.

Неизвестность о вас начинает беспокоить меня. Напишите мне побольше и поподробнее. К вам ведь хлынуло множество народа, среди которого немало людей известных и интересных. Вы, наверное, окружены целою галереей знакомых, вряд ли мама скучает. Не появились ли у вас Оля с тетей Асей, если да, это было бы для меня безмерным счастьем. Чистополь мне очень нравится. Милый захолустный городок на Каме; в тысячу раз лучше дикой и засранной Казани. У меня простые и страшно симпатичные хозяева и очень хорошая комната в хорошей части города. Я опять взялся за Ромео и Джульетту, которых постараюсь сделать к Рождеству, и пишу кое‑что свое, вроде тех весенних стихотворений, которые мама знает. На столе и окнах у меня цветы в горшках, как везде в Чистополе, к горшку передо мной прислонена твоя детская карточка в голубой фуфайке, единственная вещь, захваченная мною при отъезде с вашей московской квартиры. Я редко вижу Леничку, он грустный, красивый молчаливый мальчик, которого все обожают.

Крепко целую тебя и маму. Твой папа

Папины письма пришли через месяц. 14 октября он выехал из Москвы в Чистополь как член правления Союза писателей, которое было особым распоряжением эвакуировано в страшные дни немецкого наступления на Москву. Неподчинившиеся указу об эвакуации подвергались опасности ареста со стороны НКВД — как “предатели”, ждущие прихода немцев. Особенное подозрение вызывали лица немецкого происхождения. Многие были расстреляны в те дни. Через несколько дней после папиного отъезда арестовали Генриха Густавовича Нейгауза. Папа нашел необходимым сообщить Адику, который был эвакуирован с туберкулезной больницей на Урал, об участи, постигшей его отца. Папа писал, что мальчик должен гордиться его арестом, потому что сейчас сажают всех лучших людей России.

Заступничество Эмиля Гилельса спасло его от гибели. Через некоторое время он был сослан под Свердловск. Папа узнал об этом благополучном исходе только через год. Страшные подозрения зарождались у него уже в дни отъезда из Москвы, потому что октябрьское наступление немцев несло реальную угрозу того, что Москва будет сдана. В этом случае оставшиеся попали бы в положение заложников, чья судьба и поведение могли пагубно повлиять на жизнь эвакуированных. Кроме того, отцовский паспорт сулил ему немедленное уничтожение со стороны немцев.[…]

24. XII.41.

Дорогая Женя! Скоро твое рожденье и новый год. Поздравляю тебя с тем и другим. От вас больше двух месяцев ни слуху ни духу. Иногда меня охватывают страх и тоска, что вас обоих нет на свете и вы погибли оба в какой‑то загадочной совместности. Но вы не в пустыне. Кругом знакомые. Спасительная мысль, что не дай бог в случае какого‑нибудь несчастья с вами, это не осталось бы без следа, и мне бы сообщили, мое единственное хотя и слабое утешенье. Я написал тебе и Женичке несколько писем и послал две телеграммы. На днях я перевел в Узбекское управление авторских прав (Ул. Сталина 47) одну тысячу на твое имя. Пойди и получи ее.

Вчера я узнал, что Моск[овский] Театр Революции в Ташкенте. Там ли Максим Максимович Штраух и Мих[аил] Фед[орович] Астангов? В идее “Гамлет” предполагался для них. Когда его перехватил МХАТ, я был подкуплен энергией этого захвата, жертвами, на которые шел театр (договор с Радловой) и нетерпеливостью их требований. Астангову очень хотелось сыграть Гамлета, и даже во МХАТе признавали, что это был бы самый лучший Гамлет. Астангова интересовало, на какой срок заключен со мной постановочный договор. Они приобрели право первой постановки сроком до 1 января 42 г. Через неделю этот срок истекает.

Все были правы. Гамлета они не успели поставить, задержав его реализацию по всей России. Только Новосибирск ухитрился подхватить новый перевод, а о Смоленске и Курске, готовивших спектакль, говорить не приходится. Все это очень грустно. Гамлет не только лучшая из моих работ, переводных и оригинальных, не только лучший из русских переводов этой трагедии, — мой Гамлет лучший из неанглийских Гамлетов, включая Шлегеля. И вот он остался без приложенья.

Сейчас я (по мысли Морозова *** и Ком[итета] по дел[ам] Иск[усств], — моим предложеньем были Ричард II или Генрих IV с Фальстафом) кончаю перевод “Ромео и Джульетты”, слабый и безжизненный перевод юношеской и местами манерной вещи Шекспира, сущей дребедени по сравненью с Гамлетом. И зачем при неосуществленном Гамлете, это нужно было делать? Иногда, а теперь в связи с известьем о местонахождении Т[еатра] Р[еволюции] и точнее, в прямом отношеньи к нему, мне кажется, что вы оба живы и не голодаете, потому что как‑то участвуете в какой‑то Ташкентской постановке моего перевода, но по‑… [конец письма утерян].

16 февраля 1942.

Дорогой Боря, Сейчас провожаю Женичку в Военную Академию Механизации и Моторизации. Он сдал на круглые отлично экзамены в Университете и его приняли слушателем в академию. Первый месяц будет жить в казармах, а потом, вероятно, дома. Итак у нас сын совершенно самостоятельный и взрослый. […]

Еще плохо себе представляю, как буду жить без Женички. Жизнь моя в основном и в мелочах всегда подчинялась его требованиям. Получила от тебя письмо последнее из Чистополя (о “Гамлете” и “Ромео”) очень грустное. С Штраухом как‑нибудь повидаюсь, но думаю, что “Гамлета” сейчас никто ставить не будет.

Крепко тебя целую. Очень бы хотелось быть к тебе поближе, если ты летом тронешься из Чистополя, может, заедешь к нам.

Будь здоров. Знаешь ли ты что‑нибудь об Оле и тете Асе, очень за них беспокоюсь. Сеня, папа и Гита в Москве. Нюня с мужем в Саратове. Письмо от тебя шло 40 дней, деньги 3 недели.

Еще раз крепко целую.

Женя.

Всем привет.

12. III.1942.

Дорогая Женя! Я получил все твои письма и телеграммы вплоть до последнего, с известием о поступлении Женички в Военную Академию. Я этому безмерно рад и вас обоих от души с этим поздравляю. Я никому не писал больше двух месяцев, сознательная жертва, которую я приносил работе над “Ромео и Джульеттой” именно в этот срок и оконченной.

Она мне стоила гораздо большего труда, чем Гамлет, ввиду сравнительной бледности и манерности некоторых сторон и частей этой трагедии, как думают, одной из первых у Шекспира. При переводе Гамлета приходилось сдерживаться, чтобы текст не унес тебя в пучину безумнейшей боговдохновенности, между тем как в работе над “Ромео” я все время напрягался, стараясь выделить самое существенное, гениальное и реалистическое, и искал освещенья, при котором второстепенные и слабые стороны остались бы в позволительной и естественной тени. Все время я готовился к неудаче и провалу с этой вещью, и если, кажется, избежал позора, то именно благодаря большей, чем в Гамлете старательности и нескольким переделкам. […]

Сейчас я займусь переводом польского классика Словацкого. Это тоже денежно обусловленный заказ, то есть работа для хлеба. Потом я некоторое время поработаю свое, для себя. От надежд на помещенье чего‑нибудь своего, если оно будет настоящее, надо отказаться. Тем большую, значит, свободу я себе и дам. Мне хочется написать пьесу и повесть, поэму в стихах и мелкие стихотворенья. Это настроенье, может быть предсмертное, последнего года и последних довоенных месяцев, которое еще ярче разгорелось в войну. Если бы этому было приложенье, — не со стороны денежной, а с логической стороны какой‑то разумной душевности, находящей свое осуществленье, эти силы бы наверное как‑то сказались.

Я здесь видел людей, в торопливости бегства захвативших с собою Блока и меня, этому можно было бы радоваться и этим гордиться. Я же этого не понимаю и живу соединеньем стыда и недоуменья, жалостью о даром пропавшем времени и чувством несломленного здоровья.

У меня сейчас заминка с деньгами. Скоро я тебе переведу очень немного, 500 руб. А потом, может быть дела улучшатся. Крепко целую тебя и Женю. Пусть он снимется и мне напишет.

[…]

22 августа

Дорогой Боря, я тебе пишу, и письма остаются неотосланными. Последнее письмо до получения от тебя денег не послала, потому что побоялась, что я там пишу, что мне трудно, а у тебя тоже нечем помочь. Деньги я получила, очень в них нуждалась. Я никак не могу справиться, очень бы хотелось стать совсем самостоятельной, но не получается. Написала красивый портрет (всем очень нравится) “лауреата киноактрисы Тамары Макаровой”. Сегодня пошлю в Москву письмо и отзывы, чтобы купили его на выставку.

До получения от тебя последних денег прошло 7 месяцев, как я живу на этой квартире. От тебя получила только 2000 за 7 месяцев, представляешь как мне приходилось, если на весьма плохое существование уходит у нас не меньше 1000 в месяц. Теперь наступает осень, в Ташкенте на зиму необходимы запасы. Получив от тебя денежки я пока купила на 800 руб. (10 кг) рису. За квартиру московскую и здешнюю 300 руб. Теперь мне нужно хоть немного сладкого и жиров, но это так дорого (масло 400, сахар до 200). А потом позже надо картошки, 28 р. кило, топливо.

Женек в лагерях, вчера был выходной, приезжал его товарищ и привез мне записочку, он растянул на ноге связки и лежит, просит немного денег и сладкого. Постараюсь к нему завтра поехать. Вернутся они из лагерей 5‑го. Что дальше будет, не знаю, надеюсь, что пока будем в Ташкенте. Экзамены он опять сдал на отлично.

Очень бы мне хотелось послать Леничке посылочку для детей нефронтовиков, но в Чистополь никакой оказии, поищу может какую‑нибудь книжечку можно послать по почте.

Крепко тебя целую.

Мне все труднее становится тебе писать, теряется какая‑то связь, уверенность в понимании меж строк, для меня написать письмо это настоящий труд.

Крепко тебя целую. Пиши, пожалуйста. Последнее твое письмо очень грустное, вероятно, ты не работаешь. Была одна неделя, когда работа над портретом меня так захватила, что я обо всем забыла и была вполне счастлива. Только бы Женек подольше был со мною. Еще раз крепко тебя и Леничку целую.

[…] Письма из Чистополя, как уже говорилось, шли целый месяц, так что мы с мамой продолжали по-прежнему писать папе туда, не зная, что он уже в Москве. Я сообщал ему о том, что мое учение все затягивается, а мама много работает и часто прихварывает : “Боюсь, что надвигающаяся зима будет для нее очень тяжела”.

14. X.42.

Дорогие Женек и Женя! Я уже две недели как в Москве. Первые часы в вечер приезда у меня было чувство новизны и отвычки, и на другой день прошло. Я остановился у Шуры. Когда я уезжал из Чистополя, у меня было намеренье остаться здесь на зиму даже в случае больших неудобств и трудностей, и если бы мне отказали в постоянной прописке. Я рассчитывал, что в Москве должно чувствоваться нечто исторически новое и, сквозь любые лишенья, некоторое предвестье завтрашнего дня. Кроме того мне казалось, что с одной стороны я буду эту зиму свободен для передвижений и меняющихся наблюдений, за отсутствием большой постоянной работы, с другой — в каком‑нибудь из театров будут ставить Ромео, который будет меня поддерживать матерьяльно.

При этих условиях я думал побывать на фронте, потому что эти поездки не могли бы кормить меня, вследствие вероятной неприемлемости моих корреспонденций.

Но все сложилось по‑другому. В Москве спокойно и очень обыденно, все наши пристанища, и в частности твое, частью разорены, частью заброшены, все ценное растащено; о Ромео никакому из театров ничего не известно, и совершенно неожиданно я подписал соглашение на перевод “Антония и Клеопатры” для МХАТа, который займет меня на полгода. При этих условиях я решил вернуться в Чистополь, где хотя жизнь и питание хуже, чем в Москве, но где я буду среди своих и смогу спокойно работать. […]