Еще в феврале 1927 года на Всесоюзном съезде научных работников в Ленинграде интеллектуалов признали незаменимыми экспертами, но к 1930 году устоялось мнение, что обычный рабочий ближе социалистическому строительству и потому знает больше инженера, — а затем вектор снова сменился и главным культурным героем стал пламенный революционер. Одновременно менялся статус Ленинграда: он то повышал свою значимость (как город фабричных окраин), то уступал первенство Москве. T&P публикуют сокращенную главу из книги Катерины Кларк «Петербург, горнило культурной революции» о том, как в течение первого десятилетия после Октября 1917-го менялись направления культурной политики и статус занятых в ней людей и что в конечном итоге сделало Москву тем центром притяжения, каким мы ее знаем по сей день.

[В годы первой пятилетки] роль специалистов и интеллектуалов подверглась радикальному переосмыслению. Во многом эта роль теперь состояла лишь в том, чтобы способствовать росту производительности труда. Все «профессиональные знания» и «творческие способности» деятелей культуры были подвергнуты критике как формы «закоренелого индивидуализма», который надо «сломать», так как они приобрели творческие навыки и умения ценой социальной несправедливости. Теперь интеллектуалы должны были передать рабочим эти навыки, превратившись из богов в слуг. Их дело теперь состояло в том, чтобы создавать библиотеки на фабриках и в колхозах, вести театральные и художественные кружки, заведовать клубами, многотиражками, обучать начинающих писателей, художников и актеров из рабочего класса, читать им лекции, организовывать для них выставки, помогать собирать архивы и устную историю, сочинять лозунги и призывы, и если после всего этого у них еще оставались силы на собственное «творчество», то оно сводилось к производственным очеркам или чисто агитационным текстам. […]

Фабрика стала новым собором, библиотекой, университетом, историческим памятником и оперным театром одновременно. Старые фабрики обычно находились на удалении от центра, где были сосредоточены соборы, библиотеки, музеи и театры. Новые индустриальные комплексы строились в еще более отдаленных местах. Хотя культурная продукция исходила из центростремительной пространственной модели, ей противостояла радикально центробежная модель, в которой «центр» (города) становился проклятым/грязным/отсталым местом, полным интеллектуалов «из бывших» и бюрократов. Этим он отличался от периферии — локуса жизни рабочих. «Окраина» стала предпочитаемым местом новой культуры, это видно, например, из определения музыки низовых жанров (которую теперь стали предпочитать канонической) как «музыки окраин». Окраина — это не только граница города, но и периферия страны. В это время на культурной карте СССР заметными становятся и этнические меньшинства. […]

Ленинград снова повысил свою значимость. Он в гораздо большей степени, чем Москва, имел право считаться индустриальным городом. Многие считали, что он имел больше прав называться столицей новой, пролетарской культуры. Ленинградские заводы и фабрики с их славным революционным прошлым и тяжелой металлургией стали символом эпохи. В Ленинграде были и фабрики, расположенные на пресловутой «окраине», вытянувшись лентой вдоль северной оконечности Выборгской стороны, а знаменитый «Красный Путиловец» располагался далеко на юго-востоке города, в Нарвском районе. Отсюда серия попыток сделать Ленинград всесоюзным центром массовых торжеств или основать там новый институт пролетарского искусства. […]

По мере того как роль Ленинграда на культурной карте страны повышалась, изменился и его символический статус и по-новому зазвучал петербургский миф. Он настолько крепко закрепился в национальном воображении, что даже в самой советской из культурных революций чувствуется его сила как источника образов и метафор кардинальных перемен. Этому способствовал и тот факт, что Сталин, выступая в ЦК 19 ноября 1928 года, сравнил трансформацию страны в годы первой пятилетки с петровскими преобразованиями — хотя в том, что он вспомнил об основании Петербурга, была и иная логика, которой, возможно, объясняется его обращение к образу Петра. […]

Для положительного переосмысления Ленинграда был необходим переход от города статуй и каналов к городу фабричных труб — новых памятников индустриального романтизма. Поэтому советская риторика начала говорить о двух Петербургах — старом, монументальном Петербурге, столице империи (этот Петербург нужно было полностью уничтожить), и новом Петербурге — индустриальном городе, инкубаторе новой культуры.

Как заметил в то время Виктор Шкловский, «Питер ползет к окраинам и становится городом-бубликом с красивой мертвой серединой».

[…] В 1931 году произошел ряд событий, которые означали, что характерные тенденции в культуре периода первой пятилетки будут свернуты или сменятся на противоположные. Основным из этих событий стал отказ от «уравниловки» — выравнивания доходов и внедрения равенства на рабочем месте. Началась реакция на прежний акцент перехода к низкому и периферийному.

Все большая иерархизация советского общества означала уход от того, чтобы делать простых рабочих и их жизнь основной темой культуры. Интеллектуалам частично вернули их утраченный статус, пообещав, что отныне культурные стандарты их «прослойки» не будут столь жестко преследоваться. В области культуры отказ от «уравниловки» стал предлогом для того, чтобы улучшить и упорядочить условия труда представителей разных профессий, а также систему авторских выплат. На всесоюзном пленуме РАБИС (Союза работников культуры) в Ленинграде в октябре 1931 года на обсуждение этого вопроса ушло пять дней. Когда в 1932 году было принято решение образовать Союз писателей, первой проблемой для его руководства было улучшение материального положения писателей и укрепление их статуса в обществе.

Не случайно на том же самом пленуме Рабиса по результатам обсуждения «малой формы» и того, что она неадекватно выражает достижения первой пятилетки, было рекомендовано вновь обратить внимание на «большую форму». Эпоха очерков и агиток подходила к концу, традиционные жанры литературы в 1931–1932 годах возвращали себе свой прежний статус. Новым ориентиром 1931 года стала «большая литература большевизма». Смена ориентира прозвучала как сигнал к окончанию травли тех, кто выступал за традиционные профессиональные стандарты в различных областях культуры. […]

В 1931 году оказалось снятым ключевое противоречие первой пятилетки: вся страна во всех аспектах ее жизни — политическом, социальном, культурном — стала недвусмысленно центростремительной и иерархической. Но кто или что задало это новое направление? Несомненно, двумя вехами на пути к фундаментальным переменам в этом году стали знаменитая речь Сталина на совещании хозяйственников с критикой «уравниловки» и его письмо с критикой статьи Слуцкого о роли Ленина и немецких социал-демократов в начале XX века (письмо было опубликовано в октябрьском номере журнала «Пролетарская революция»). То, в каком тоне была выдержана полемика против Слуцкого, немедленно повлияло на дискуссии о революционной историографии 1920-х и связанном с ней вопросом о репрезентации революционного движения в целом. Дискуссия шла между теми, кто призывал руководствоваться фактами, и теми, кто считал, что история должна описываться согласно марксистско-ленинской доктрине. Сталина особенно возмутила мысль Слуцкого, что для изучения вопроса о том, как Ленин был связан с другими мыслителями, нужны новые документальные источники.

Как можно требовать какие-то документы для того, чтобы оценить величие Ленина?! «Задача редакции состоит, по-моему, в том, чтобы поднять вопросы истории большевизма на должную высоту и заострить внимание против троцкистских и всяких иных фальсификаторов истории нашей партии, систематически срывая с них маски», — гневно писал Сталин.

В письме в редакцию «Пролетарской революции» Сталин усилил антизападную тенденцию, разрушая теорию «двух Берлинов». Он провел качественное различие между немецкими коммунистами (например, Розой Люксембург) и большевиками — разумеется, в пользу последних. Примерно с этого времени не всякий левый и не всякий коммунист стал социально приемлемым в Советской России. Стоит отметить, что в этом же году Ле Корбюзье и другие европейские архитекторы-авангардисты потерпели унизительное поражение в конкурсе на проект Дворца Советов. Это событие обычно считают концом счастливого союза международного авангарда и советской власти.

После этого выступления Сталина на страницах «Пролетарской революции» от преклонения перед «обычными рабочими людьми» перешли к культу героев и вождей революции, от тесных связей с западными авангардистами — к культурной автаркии. Письмо Сталина можно рассматривать в ряду других вех такого же рода: постановления ЦК о советской литературе (1925), резолюций против формализма (1936), ждановских постановлений (1948) и сталинской статьи о языкознании (1950). Такие формулировки «с самого верха», часто от имени самого Сталина, казалось, задавали советской культуре новое направление, тем самым исключая из нее другие жизнеспособные тенденции, которые отстаивали ведущие советские интеллектуалы. Но в большинстве случаев, включая и этот, партийные формулировки ex cathedra обозначали не неожиданную смену политики, а поддержку одной из сторон в уже идущем яростном споре. Письмо Сталина появилось в журнале в конце 1931 года и стало самым авторитетным выражением уже существующей и ярко выраженной тенденции. Так что культурный поворот 1931 года не произошел мгновенно, но был результатом постепенного развития. […]

В крайне централизованном обществе, каким был Советский Союз, массовый исход на «периферию» становился необходимым, когда нужно было переориентировать направление культурного развития.

Без такого движения не обходился ни один случай, когда советская культура заново изобретала себя, хотя в каждом отдельном случае трудно понять, делалось сознательно или нет. Такие инверсии можно увидеть и в период, последовавший за сталинизмом, когда в культурном производстве была выстроена новая символическая география. Она была основана на предположении, что после разоблачения позорных страниц сталинизма на XX съезде партии нужно уйти из запятнавшего себя «центра» на новые великие стройки, то есть на периферию, где можно заново обрести веру в коммунистический идеал, чтобы потом вернуть ее в возрожденный «центр». Позже, в брежневские годы, и особенно в так называемой «деревенской прозе», ищущий правды герой (а с ним и его автор) будет уходить все дальше и дальше от центра, в отдаленные деревни, где ему откроется не коммунистический, а «истинно русский» этос. На этом топосе было основано и религиозное, и националистическое возрождение. Во многом именно он и привел к перестройке, когда за русской культурой последовали культуры других народов, с чего и начался их путь к национальному самоопределению. При Горбачеве на смену этому опасному, ксенофобскому локусу пришла новая периферия — провинциальный город как модель более плюралистичного и федерализованного общества. Его скромный облик и местный рынок казались противоядием от склонности центра играть роль «большого брата», обещая усиление гражданского общества. […]

Советское общество начала 1930-х, в сущности, отказалось от идеалов всеобщего равенства, но литература продолжала изображать движение к нему в виде притч. Из времен первой пятилетки писатели вынесли горький урок — очерки о «маленьких людях» и их повседневных делах нечитабельны. На такую литературу нет спроса, она пылится на складах. Успех гладковского «Цемента» показал, что историю о труде обычных людей нужно облечь в авантюрную форму, тогда описание фабричного цеха или колхозного поля превратится в эпическое полотно. В героической борьбе с силами природы или чем-то подобным им, обычный человек становился героем, что в национальном воображаемом корреспондировало с главной фигурой большевистского вождя. Если действие романов обычно происходило где-то на периферии, то после триумфа главного героя над всеми препятствиями он перемещался с периферии в «центр».

Лучшим фильмом конца 1920-х, рассказывающим о революции на экзотических окраинах, был «Потомок Чингисхана» Всеволода Пудовкина (1928). Действие фильма происходит в бурят-монгольских степях. В знаменитой концовке герой фильма, молодой бурят Баир, сбегает от британцев, которые пытались сделать его марионеточным правителем, и присоединяется к революционному восстанию. Экспедиционные войска преследуют его, но поднявшаяся буря застигает англичан врасплох. Они вынуждены отступить. Баир и его друзья отправляются в погоню и, слившись с бурей, изгоняют англичан со своей земли. Сценарий, написанный Осипом Бриком, в первоначальном виде предполагал более сложную концовку. Герой на коне яростно несется по степи, через монгольские деревушки, реки и горы. Все ускоряя бег коня, Баир видит на горизонте мираж — чудесный город. Двигаясь с нарастающей скоростью, он несется навстречу миражу, пока мираж не оказывается Москвой.

Экстраординарная наука
Категория философии науки Т. Куна, обозначающая революционную стадию развития научной дисциплины, когда общепринятая и господствовавшая в ней фундаментальная теория перестает эффективно справляться со все увеличивающимся множеством «аномалий», теоретических и экспериментальных проблем и фактов, трудно поддающихся согласованию с ее исходными принципами. (Философия науки: Терминологический словарь. — М.: Академический Проект, 2011)

Эту концовку с ее культом Москвы, скорее всего, отвергли как опередившую свое время, но она предвосхитила культуру будущего. В неистовом галопе по степи к манящему миражу аудитория видит и фильм о ковбоях, и монументальную панораму «царственно-величавых» зданий, о которых мечтали участники Движения за сохранение старого Петербурга. Как в 1913 году «весь Париж» потрясла «азиатски-дерзкая пестрота» Половецких плясок из оперы «Князь Игорь», так и весь Советский Союз завороженно следил за отчаянными подвигами своих новых героев. Их символическое или реальное движение в Москву было преодолением разрыва между высоким и низким, между призывом в будущее и ритуалами, подтверждающими существующее статус-кво, не говоря уже о том, что это было развлечением. Периферия, став в еще большей степени, чем в годы первой пятилетки, главным местом действия романов и фильмов, оказалась более «дикой», но тем самым, как ни парадоксально, более прирученной. По мере того как герои преодолевали разрыв между центром и периферией, заканчивался период «экстраординарной науки», а с ней, в сущности, и революция.