Главный спор о цифрах в истории России XX века связан, наверное, с числом жертв сталинских репрессий: мнения историков и сочувствующих колеблются в диапазоне от сотен тысяч до десятков миллионов. В изучении блокады Ленинграда разброс заметно меньше, но сам вопрос не менее болезнен. В советской историографии блокаду принято описывать в каноне героического соцреализма и избегать называния числа жертв; сегодня о цифрах говорят гораздо смелее, но нарратив мало изменился. T&P публикуют отрывок из книги историка Татьяны Ворониной о том, как менялась статистика жертв со времен Нюрнбергского процесса, как героизация этого события превратилась в гипернормализацию и что такое «эмоциональное переживание блокады».

Помнить по-нашему: соцреалистический историзм и блокада Ленинграда

Татьяна Воронина
Новое литературное обозрение. 2018

Цифры и факты в конструировании памяти

600 тысяч, 800 тысяч, полтора миллиона погибших среди гражданского населения осажденного Ленинграда в ходе обстрелов, бомбежек и голода 1941–1944 годов — так менялась официальная статистика блокадной смертности в СССР в течение послевоенных лет. Для города, население которого к моменту вступления СССР во Вторую мировую войну составляло около 3 миллиона жителей, — это огромная цифра, поражающая воображение даже тех, кто ничего не знает о блокаде. Но вот о чем она говорит? Кто помогает читателю исторических монографий понять значение этих цифр? Каким смыслом наделяется знание о количестве погибших в советской исторической науке и какую роль в этом играл соцреализм?

Сами по себе числительные показатели не являются абсолютными величинами, способными беспристрастно показывать прошлое как оно есть. Они часть интерпретации и подлежат рассмотрению в контексте формирования памяти. Такой подход дает возможность взглянуть на цифры и факты не с точки зрения проверки их на достоверность, но как на способ конструирования реальности и создания тех или иных версий прошлых событий,где языком документов и чисел говорят создатели этих исторических репрезентаций. При таком подходе в центре внимания исследователя будет находиться не число погибших, а то, какое этому числу придают значение авторы и в каком контексте оно фигурирует в историческом сочинении.

Одним из первых, обративших внимание на идеологический потенциал вопроса о количестве погибших в годы Ленинградской блокады, был историк Андрей Дзенискевич. В своей работе «Блокада и политика» он выделил наиболее дискуссионные и подверженные, на его взгляд, политической конъюнктуре темы, среди которых особенно выделил тему жертв блокады. «Огромность жертв, невероятные страдания мирного населения, отсутствие точных данных о числе погибших от голода, секретность в течение длительного времени многих документов, недостаточная исследованность темы — создают условия для демагогии и тенденциозных построений», — писал он во введении к своей книге. Историка волновало то, что в условиях перестройки страны переосмысление вопроса о жертвах блокады может поставить под сомнение самые основы понимания этого события, что, на его взгляд, было бы кощунственным по отношению к советской истории и советскому народу.

*

Акт Ленинградской городской комиссии о преднамеренном истреблении немецко-фашистскими варварами мирных жителей Ленинграда и ущербе, нанесенном хозяйству и культурно-историческим памятникам за период войны и блокады. М.: Госполитиздат, 1945. Прим. автора

Впервые число погибших в блокаду было публично озвучено на Нюрнбергском процессе в качестве обвинения фашистского руководства в злодеяниях и затем опубликовано в 1952 году в материалах процесса. В них, в частности, указывалось: в блокаду в Ленинграде от обстрелов и бомбежек погибло 16 747 человек, ранено — 33 782, а погибло от голода 632 253 человека. Эти данные были установлены в результате работы комиссии, руководимой секретарем Ленинградского городского комитета партии А.А. Кузнецовым еще в 1943 году. На основе материалов этой комиссии в 1945 году был подготовлен «Доклад в Чрезвычайную государственную комиссию об итогах расследования злодеяний и учета ущерба, причиненного Ленинграду в годы войны и блокады» и опубликован акт*, отражающий результаты работы. Долгое время, почти до 1980-х годов, именно это число погибших в блокаду мирных жителей официально признавалось властями наиболее достоверным. Посмотрим, в каком контексте эти цифры упоминались в советской литературе? Как они были встроены в исторические нарративы?

Воздушная тревога. Ленинградцы бегут по ул...

Воздушная тревога. Ленинградцы бегут по улицам города в первые дни войны. 24 июня 1941 года

Изучение блокады в СССР

Долгое время не только в исторической литературе о блокаде, но и в целом, в исторических работах о Второй мировой войне, авторы избегали приводить точное число погибших и пострадавших в эти годы людей. Эта информация считалась стратегически важной и не разглашалась в связи с цензурными ограничениями. К тому же «романный стиль» первых сочинений позволял им использовать разные литературные приемы, чтобы скрыть это незнание и уйти от прямого ответа на вопрос о потерях. Так, в первом издании «Ленинград в блокаде» Дмитрий Павлов пишет о численности погибших следующим образом: «В декабре от дистрофии умерли 52 881 человек, а в январе и феврале еще больше. Расходившаяся смерть вырывала из рядов осажденных товарищей по борьбе, друзей и родных на каждом шагу. Острая боль пронизывала людей от потери близких. Но большая смертность не породила отчаяния в народе. Ленинградцы умирали, но как? Они отдавали свою жизнь как герои, разящие врага до последнего вздоха. Их смерть призывала живущих к настойчивой, неукротимой борьбе. И борьба продолжалась с невиданным упорством».

Как видно из отрывка, автор не скрывает большую смертность в городе, но и не называет точное число погибших. Он акцентирует внимание читателя не столько на количестве погибших, сколько на их героизме, нивелируя таким образом вопрос о размере катастрофы и переключая внимание на добровольность сделанного людьми выбора. В более поздних изданиях Павлов приводит чуть больше информации о размере смертности в Ленинграде и называет цифру погибших, озвученную советской делегацией в Нюрнберге. Так, в издании 1986 года он описывает тяжелые условия жизни жителей осажденного города и параллельно меры властей по облегчению их участи. Поэтому сразу после описания размера «голодного» пайка автор немедленно включил в текст информацию об организации сети питательных пунктов и стационаров усиленного питания, помогавших выжить голодным людям, а также описал возможности их эвакуации. Находясь во время блокады во главе комиссии по продовольствию, Павлов объяснил читателю принципы его распределения среди населения. Ссылаясь на работы В.И. Ленина, который ставил «революционную необходимость» выше абстрактных представлений о справедливости, Павлов писал, что в блокадном Ленинграде в первую очередь продовольствием обеспечивались трудоспособные и приносящие наибольшую пользу обороне города граждане. В целом же Павлов, как и другие авторы исследований о блокаде, старался не заострять внимание читателей на проблеме количества жертв, ограничиваясь общими словами о высокой смертности в городе и героических усилиях властей по ее предотвращению.

Характерно, что, приводя числительные показатели, Павлов не называл источники, на основе которых он делал свои выводы. В работе Ирины Каспэ о документности в литературе есть предположение, которое объясняет такую нелогичную на первый взгляд практику, как отсутствие сносок на источник информации в историческом нарративе. Она пишет: «Собственно документ как посредник необходим в ситуациях, когда „прямые“ механизмы персонального межличностного доверия не работают или ставятся под сомнение. Документ оформляет, формализует и замещает собой практику персонального доверия». Иными словами, предполагалось, что люди, занимавшие в годы войны и блокады руководящие посты, знали ситуацию лучше кого бы то ни было, и информация, приведенная ими в мемуарах, не подлежала сомнению или пересмотру. Павлов был одним из таких экспертов и поэтому не считал нужным делать уточнения.

В других исследованиях о блокаде, написанных в первые десятилетия после войны, тема высокой смертности не обсуждалась специально, статистика приводилась только в нескольких исследованиях. И хотя о голоде в Ленинграде слышали все, узнать о размахе разразившейся катастрофы из исторических сочинений было невозможно. В то же время рассказ о героизме населения и руководящей роли партии как важных составляющих литературно-историографического дискурса был важным положением в построениях советских историков. Авторы исследований подчеркивали эффективность работы ленинградской партийной организации в период блокады, что выглядело логично и с точки зрения канона соцреализма. При этом эффективность их работы связывалась не столько с вопросами жизнеобеспечения населения, сколько с военно-стратегическими задачами руководства по обороне города. В результате получалось, что

история блокады Ленинграда писалась исключительно через призму успехов и достижений ленинградских градоночальников и командиров фронтов, в то время как массовый голод населения оказывался практически за рамками основного нарратива.

Сюжет о количестве погибших в Ленинграде в годы войны стал привлекать к себе внимание исследователей лишь с наступлением «оттепели». В это время историки получили бóльшую степень свободы в изучении блокады, включили в оборот ранее не затронутые темы и источники. Вместе с тем в своих изысканиях они не претендовали на пересмотр нарративной конструкции, характерной для советских исторических сочинений о войне, а просто дополняли ее новыми сведениями. Уточнение численности погибших в блокаду Ленинграда понималось ими как один из частных вопросов в общей истории события. Они полагали, что знание о голоде среди гражданского населения покажет размер злодеяний немецких войск и цену победы под Ленинградом. Именно в таком ключе была написана статья двух историков из Ленинградского отделения Института истории РАН В.Г. Ковальчука и Г.Л. Соболева. Размышляя о методах подсчета погибших в блокаде и опираясь на новые свидетельства, которые им удалось почерпнуть в архивах, они утверждали, что прежняя цифра погибших в Ленинграде в годы войны, называемая другими исследователями со ссылкой на протоколы Нюрнбергского процесса, т.е. приблизительно 600 тысяч человек, была неточна. В соответствии с новыми данными, погибших в блокаду было больше, а именно не менее 800 тысяч, а с учетом близлежащих к Ленинграду территорий так и вовсе более 1 миллиона человек. Авторы статьи разбирали этот вопрос в рамках существующей официальной парадигмы и не предполагали, какой он может вызвать эффект.

Они начинали свою статью с воспроизведения канонического нарратива о блокаде: «В истории Великой Отечественной войны особое место занимает оборона Ленинграда. Понимая политическое, хозяйственное и военное значение города для Советской страны, немецкое командование стремилось захватить его любой ценой. Оборона Ленинграда являлась не только важнейшей стратегической задачей — она имела и огромное морально-политическое значение. Двадцать девять месяцев ленинградцы самоотверженно сражались за свой город. Никакие лишения и страдания, вызванные голодной блокадой, не могли сломить их дух, поколебать верность Родине. Героическая оборона города Ленина стала символом стойкости, мужества и непобедимости советского народа, его морально-политического единства. В течение всего периода блокады шла упорная борьба за спасение жизни населения города. Строительство в труднейших условиях Ладожской трассы, по которой страна посылала продовольствие блокированному Ленинграду, организация стационаров и лечебного питания, массовая эвакуация детей, женщин и стариков и другие меры — все это помогло сохранить жизнь значительной части населения. Но многих спасти не удалось. Гибель сотен тысяч мирных жителей от мук голода навсегда останется одним из гнуснейших преступлений человеконенавистнического фашизма».

Как видно из текста, в нем содержались все характерные для советского дискурса элементы описания события: те же оценки деятельности руководства города, та же апелляция к героизму и обвинение фашистского руководства в преступлениях. Те новые сведения, о которых шла речь на последующих страницах, касались методики подсчета погибших, они рассказывали о новых источниках, проливавших свет на эту проблему. Авторы все время подчеркивали, что, несмотря на то что погибших было больше, чем все думали до этого времени, это обстоятельство не изменит общих выводов в отношении смысла блокады и роли партийной организации в этих событиях.

Пересмотр числа погибших в блокаду не остался незамеченным в научном сообществе. Как пишут об этом в своих работах Соболев и Дзенискевич, статья вызвала бурные возражения со стороны Дмитрия Павлова, который усмотрел в таком анализе вызов своей компетентности в вопросе освещения истории блокады и, воспользовавшись высоким положением министра торговли СССР, добился запрета на упоминание в литературе любой другой цифры погибших в блокаду, кроме озвученных на Нюрнбергском процессе 600 тысяч, заморозив тем самым дальнейшие исследования на эту тему.

Тем не менее вышедший вслед за статьей пятый том «Очерков истории Ленинграда» повторил находку ленинградских историков. О жертвах блокады говорилось в заключительной части монографии и в главе седьмой «Первый месяцы блокады. Голодная зима», написанной А.В. Карасевым и Г.Л. Соболевым. Как и их предшественники, авторы главы использовали такую структуру изложения материала, при которой внимание читателя акцентировалось на достижениях и успехах оборонявшихся, а провалы и неудачи в действиях военного командования и городских руководителей скрывались или подавались в завуалированной форме. Так, рассказывая о бомбардировке и артиллерийских обстрелах города, авторы писали не только о количестве разрушений и сброшенных на Ленинград бомб, но и о численности подготовленных до войны бомбоубежищ, организации в Ленинграде санитарных патрулей, успешной работе скорой помощи и служб МПВО. Когда шла речь о продовольственном обеспечении и ограниченности ресурсов, авторы писали о своевременном введении карточной системы, организации Дороги жизни и о том, что руководство города делало все от него зависящее по спасению горожан и т.д. Как и в монографии Павлова, перечисление трудностей, с которыми сталкивались жители Ленинграда в первую блокадную зиму, перемежалось с описанием активности партийной организации и населения по их преодолению. Такой прием создавал у читателя позитивный образ героически сопротивляющегося города и активного поведения его жителей, воодушевленных и руководимых городской администрацией, безупречной в своих решениях. В этом контексте рассказ о смертях и о трудностях жизни в блокаду лишь подчеркивал доблесть выживших, что иллюстрировалось цитатами из блокадных воспоминаний и дневников. В переработанной на основе «Очерков» книге «Непокоренный Ленинград», вероятно по настоянию Павлова, число погибших в блокаду людей не указывалось.

В следующие после выхода статьи годы тема количества блокадных жертв не возникала в качестве предмета специального научного анализа. Но эффект от подсчета погибших был значительным. Сами историки доказали статус компетентных профессионалов, опиравшихся на методологию исторического исследования в большей мере, чем на идеологические подсказки «сверху», что, несомненно, символизировало поворот в изучении истории Второй мировой войны в СССР. К тому же этот случай выявил границы дозволенного в исторической репрезентации темы, когда концептуальное согласие историка с официальной интерпретацией не гарантировало ему свободы в уточнении деталей и поиске новых знаний. С другой стороны, статья, уточняющая количество погибших в Ленинграде, стала своего рода образцом работы с блокадным прошлым, когда историк, по меткому замечанию Дзенискевича, «освобождался от необходимости делать обобщения».

«Законсервированность» оценок блокады в советской исторической литературе особенно контрастирует с бурными обсуждениями этого вопроса у западных историков.

Не будучи обязанными придерживаться советского канона в описании события, они были вольны задавать интересующие их вопросы. Так, они спрашивали, почему жертв блокады было много? Каким образом производилась эвакуация населения и можно ли было облегчить участь людей? Кто был виновен в создавшейся ситуации? Отчего население блокадного Ленинграда не реагировало на голод протестами и не стремилось искать пути решения проблемы всеми возможными средствами? Эти вопросы в свою очередь казались крамолой советским историкам, так как, по их мнению, они ставили под сомнение героизм и стойкость советских людей — положение, которое считалось аксиомой любого исторического сочинения о Великой Отечественной войне в СССР. Поэтому ответы на размышления иностранных историков и журналистов принимались советской стороной в весьма агрессивной манере. Например, Дмитрий Павлов расценивал внимание к большим потерям гражданского населения в блокаду как намерение «принизить подвиг» горожан так, как будто героизм защитников напрямую связан с количеством погибших.

Жители блокадного Ленинграда набирают воду, поя...

Жители блокадного Ленинграда набирают воду, появившуюся после артобстрела в пробоинах в асфальте. Невский проспект. 1 декабря 1941 года

Битва за память

Вопрос о количестве погибших в блокаду стал приобретать общественный резонанс намного позднее, с началом перестройки. К концу 1980-х годов власть потеряла монопольное право диктовать нормативную оценку прошлого. Казалось, она дискредитировала себя в глазах общества, а новая демократически ориентированная власть хотела публичного обсуждения и консенсуса в отношении к спорным страницам прошлого. Она отказывалась от активного участия в контроле над памятью, хотя и вынуждена была делать шаги в этой области хотя бы в силу того, что социальная политика до некоторой степени опиралась на представления о заслугах перед страной определенных групп населения. Можно сказать, что в это время появились предпосылки для таких версий блокады, которые бы отличались от версий, выработанных в тесном взаимодействии с советской властью. Например,

перестроечные критики советской власти впервые публично подняли вопросы о неравномерном распределении продовольствия и рассказали о привилегиях советской номенклатуры в условиях блокады.

В то же время, по мнению немецкого социолога Андреаса Лангеноля, отсутствие тотального контроля за памятью и появление разнообразных трактовок прошлого в публичной сфере России не значило, что людей интересовало, на основе чего и при каких обстоятельствах эти версии появились. Таким образом, у них оставалась возможность в очередной раз уверовать в наиболее приглянувшуюся, хотя и подкорректированную, правду «реального прошлого», вместо того чтобы начать задавать вопросы о природе исторического знания.

Кажется удивительным, но повторение основных элементов канона в исторических сочинениях воспринималось историками и читателями монографий в первые годы перестройки как норма, закономерность стиля. «Гипернормализацией» назвал в своей книге эту особенность Алексей Юрчак. Отшлифованная годами нарративная конструкция стала отличительной чертой советского текста о войне и блокаде. Она была настолько же обязательна для академической монографии, насколько и для большинства советских мемуаров. Изменение системы организации исторического знания в постперестроечной России (появление независимых издательств, частных университетов и исследовательских центров и программ), а также постепенный отказ от мировой изоляции в гуманитарных и социальных исследованиях сказались на изучении блокадной темы. Старшее поколение советских историков в большинстве своем продолжало воспроизводить привычную схему описания. Они искренне полагали, что открытие архивов и отмена цензуры позволят пополнить воссозданную в советское время картину случившегося в блокаду новым материалом, но не повлияют на выводы, сделанные в прошлые десятилетия, с которыми они всецело были согласны. Именно эта мысль проходила красной нитью в дискуссии о блокадном прошлом, организованной журналом «Звезда» в 1988 году. Молодые историки присматривались к новым исследовательским парадигмам и задумывались о новых нарративных конструкциях в своих сочинениях.

Интересы историков, отстаивавших свое видение блокады как героического события, перекликались в это время с мнением людей из обществ блокадников, для которых героическая интерпретация прошлого также была важна как довод в борьбе за экономические привилегии. Историки отстаивали свое профессиональное кредо, сформированное в недрах советских академических институтов, активисты — право на особое отношение со стороны государства и города, чего можно было добиться, узаконив статус героя-блокадника. Одни апеллировали к советскому героизму защитников и жителей Ленинграда, так как он был встроен в нарративную конструкцию исторического сочинения, другие использовали его как аргумент в спорах с представителями власти, доказывая им легитимность своих требований. […]

Обсуждение количества людей, погибших в блокаду, стимулировало разговор об ответственности за массовые смерти и инициировало обсуждение причин случившегося, что, несомненно, было новым в дискуссии о блокаде. Так, в выпущенном в 1995 году сборнике «Ленинградская битва» Д. Жеребов напрямую связывал бедственное положение Ленинграда в блокаде с политикой Сталина. Именно его он называет виновным в голоде. Он писал:

«Правда о трагедии Ленинграда замалчивалась не только во время войны, но и в послевоенные годы. Это делалось, чтобы скрыть вину „великого вождя“ в судьбе блокированного Ленинграда».

Уверенность в ответственности Сталина за положение населения в Ленинграде становилась одним из общих положений в общественных обсуждениях блокады. В то же время, как и в литературных произведениях, роль ленинградского руководства в деле борьбы с голодом оценивалась авторами публикаций в позитивном ключе. Не подлежал сомнению и статус погибших от голода ленинградцев: они понимались как герои, добровольно отдавшие свои жизни за победу над врагом.

Поэтому общий вывод организаторов конференции [организованной Ассоциацией историков блокады и битвы за Ленинград] 1992 года, сформулированный в заключительной части книги членом президиума правления общества «Жители блокадного Ленинграда» А. Гребенщиковым, звучал следующим образом: «Важна и общая, пусть даже в какой-то степени и эмоциональная концепция в оценке событий того времени… Да, блокада — горе, скорбь, страдание. Но это не только трагедия, но и небывалый взлет человеческой духовности, мужества, убежденности в правоте дела, ради которого живешь и умираешь. Не жертвы, а герои спят вечным сном на Пискаревском, Серафимовском, Ново-Смоленском… Блокада — это „оптимистическая трагедия“. Именно эта мысль была характерна для выступлений почти всех участников научной конференции. Мы удовлетворены, что участники встречи — специалисты — укрепили нашу позицию строгими научными аргументами».

«Эмоциональное переживание блокады», призыв к которому прозвучал в приведенной выше цитате, крайне примечательно. Несмотря на очевидную для автора верность советской официальной версии блокады, он в то же время интуитивно понимал, что доказательство или опровержение героизма ленинградцев не может быть задачей исторического исследования. Переосмысление смерти в блокаду могло бы изменить общий модус в понимании события и поставить под сомнение основные постулаты соцреалистической концепции. Поэтому он и призывал к «эмоциональной концепции в оценке события», так как видел в этом залог сохранения основных постулатов соцреалистического канона в историографии о блокаде.

Таким образом, признание большего числа погибших в блокаде Ленинграда не повлияло на нарративную конструкцию исторических сочинений периода перестройки. Зависимые от структуры соцреалистического романа, советские историки воспроизводили одну и ту же нарративную схему вне зависимости от степени подробности описываемых событий. В соответствии с ней любая изучаемая тема, будь то работа Дороги жизни или культурная жизнь блокированного города, всегда оказывалась привязана к общей для всех конструкции о народе-герое, который совершил подвиг, прошел инициацию войной и блокадой и при помощи советского руководства (московского или ленинградского) победил врага, отстоял социализм, получив в награду мир во всем мире и благодарность мирового сообщества. Темы, изучение которых могло поставить под сомнение эти выводы, историки обходили или по причине отсутствия засекреченных источников, или из-за нежелания навлечь на себя гнев блокадной общественности.

Историки 1990-х годов признавали, что советская официальная версия разрабатывалась с учетом интересов власти и содержала множество умолчаний, оговорок и ограничений, а цензура и сложившийся в историографии канон хранили ее от переосмысления. Однако отношение к этому у исследователей было разным. Некоторые старались абстрагироваться от канона и писать тексты, руководствуясь другими нарративными конструкциями или комментируя публикацию документов. Например, весьма показательно, что анализ смертности в блокадном Ленинграде, приведенный в первых главах выпущенной в 2001 году монографии «Жизнь и смерть в блокированном Ленинграде. Историко-медицинский аспект», отсылал не к опровержению или доказательству героизма горожан, но лежал в плоскости изучения демографии и касался исключительно методов подсчета погибших. Не случайно вводная редакторская статья сборника, написанная английским историком Дж.Д. Барбером, называлась «Голод в мировой истории и блокада Ленинграда», что свидетельствовало о намерении редакторов отказаться от подчеркивания исключительности ленинградского опыта и стремления описать его в категориях медицинского дискурса, что, правда, удалось не всем авторам монографии. В основном же историки 1990-х занимались изучением частных сюжетов, как и их коллеги десятилетиями раньше, они отказывались четко формулировать свои выводы в более широком контексте истории блокады, ограничиваясь внутренней дискуссией в узком числе специалистов. […]

В начале 2000-х историки не оставляли попытки уточнить количество погибших от голода людей, постепенно отказываясь от интерпретаций советского времени, выстраивая свою аргументацию с учетом новых стандартов научного письма, нащупывая новые нарративные конструкции. На смену массовому героизму как универсальной метафоре советского дискурса пришла более нейтральная по смыслу категория общественных настроений. Другие ученые изучают вопросы артикуляции памяти о блокаде и исследуют блокадную субъективность, что ломает привычные рамки репрезентации блокады в исторических сочинениях и служит предпосылкой к появлению новых интерпретаций события.

Вместе с тем запрос на героическую блокаду в современном российском обществе чрезвычайно высок, а тема по-прежнему чрезвычайно идеологизированна, что дает основания думать о том, что соцреалистический канон в исследованиях о войне и блокаде и в будущем может быть широко востребован.

Как и художественная литература о блокаде, советские исторические сочинения на эту тему создавались с учетом такой нарративной схемы повествования о прошлом, которая позволяла «удерживать» смысл события в рамках предложенной советскими идеологами традиции. Ее универсальный характер проявился и в том, что, несмотря на изучение новых тем и появление новой информации о блокаде, они не влияли на общую концепцию памяти, сложившуюся под воздействием канона. Поэтому партия по-прежнему понимается как мудрый наставник, население города — как положительный протагонист, город и холод — как испытание, а победа над Германией — как счастливый финал, ставший наградой за испытания. […]

В рубрике «Открытое чтение» мы публикуем отрывки из книг в том виде, в котором их предоставляют издатели. Незначительные сокращения обозначены многоточием в квадратных скобках. Мнение автора может не совпадать с мнением редакции.

Где можно учиться по теме #история