Передается ли по наследству «карамазовщина»? В романе Достоевского этот вопрос задается с навязчивой частотой — даже борьба Дмитрия Карамазова за материнское наследство отождествляется с борьбой за нравственность и психическую норму. В конце XIX века законы наследственности, уже открытые, но еще недостаточно изученные, казались чем-то вроде злого рока, особенно если речь шла о «дегенеративных процессах». Но затрагивают ли они только тело — или еще и душу? Филолог Риккардо Николози рассматривает биологическое объяснение порочных, ненормальных качеств Федора Павловича Карамазова.

Вырождение: литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века

Риккардо Николози
Новое литературное обозрение. 2019

Вопрос о биологической сущности рода и о передаче ее дальнейшим поколениям — это вопрос о наследственности. В последнем романе Ф.М. Достоевского вопрос этот — таков мой тезис — обнаруживает дискурсивную и интертекстуальную связь с двадцатитомным циклом романов Эмиля Золя «Ругон-Маккары. Естественная и социальная история одной семьи в эпоху Второй империи» («Les Rougon-Macquart. Histoire naturelle et sociale d’une famille sous le Second Empire», 1871–1893). […] Во второй половине XIX века семейная эпопея Золя, как никакое другое литературное произведение, способствовала выработке интердискурсивных нарративов о наследственности и вырождении*.

*

Первой попыткой художественного воплощения концепции наследственности в русской литературе 1860-х годов стал неоконченный роман Н. Г. Помяловского «Брат и сестра» (1862). В предисловии автор описывает научную функцию литературы при помощи метафор, характерных для раннего натурализма (Каминский В. И. К вопросу о гносеологии реализма и некоторых нереалистических методов в русской литературе // Русская литература. 1974. No 1. C. 28–45. С. 43), указывая среди прочего на значение теорий наследственности и биологического детерминизма: «[...] Дело вот в чем: можно ли человека с отшибленной смолоду головой обличить в том, что он дурак? Можно ли обличать человека, вечно пьющего, но у которого пьянство — болезнь, наследованная от отца, и деда, и прадеда?[...]» (Помяловский Н. Г. Полное собрание сочинений. СПб., 1897. С. 631–632). Однако ни у Помяловского, ни у других авторов — например, у Ф. М. Решетникова, изобразившего пьянство как наследственный порок в очерке «Макся» (1864), — концепция наследственности не выступает в роли повествовательной схемы, как в романе о вырождении 1880-х годов.

**

Не следует, однако, расценивать «демедикализацию» наследственности как признак общего равнодушия Достоевского к медицинской науке. Напротив, его медицинские познания, особенно в области эпилепсии, были весьма основательны. [...] Наследственность как возможную причину эпилепсии Достоевского уже в 1840-х годах диагностировал Степан Яновский, врач и друг писателя (Rice J. L. Dostoevsky and the: An Essay in Literary and Medical History. Ann Arbor, 1985).

Утверждать это — отнюдь не значит упускать из виду глубокие различия между творчеством Достоевского и Золя. Нужно сразу оговориться, что в связи с «Братьями Карамазовыми» не приходится говорить ни об адаптации, ни о верификации научных концепций, менее же всего — о создании художественного мира, управляемого законами детерминизма. Фикциональная реальность последнего романа Достоевского скорее пронизана тревожным предположением о власти детерминистских закономерностей, прежде всего наследственности. Такого мнения придерживаются не только носители тривиально-позитивистских взглядов, в частности Ракитин: в первую очередь это предположение не дает покоя самим братьям Карамазовым. В сравнении с литературой натурализма это означает, что с уровня автора, выступающего в роли ученого наблюдателя и экспериментатора, вопрос о наследственности переносится на уровень действующих лиц, которые, наблюдая ее проявления как в самих себе, так и в других, размышляют о ее возможном влиянии на человеческие решения и поступки.

С одной стороны, это в значительной степени лишает вопрос о наследственности медицинских коннотаций, превращая его в смутное зловещее представление о некоей непреодолимой биологической силе**. С другой стороны, деаукториализация этой проблемы, т. е. упразднение фигуры автора как воплощения медицинской нормализации, перекладывает задачу разграничения нормы и патологии на самих персонажей полифонически организованного романа. Это не только наглядно демонстрирует всю зыбкость такой границы, в конечном счете произвольной, но и выявляет возможные драматические последствия подобного биологически мотивированного смятения. В результате «Братья Карамазовы» предстают нарративной инсценировкой свойственного европейской культуре конца XIX века «страха перед денормализацией» (Ю. Линк), вызванного туманным, не получившим строгой научной дефиниции представлением о наследственных дегенеративных процессах.

Неустойчивый, неопределенный онтологический статус наследственности равносилен фантасмагорической природе трех тысяч рублей, в которые Дмитрий Карамазов оценивает еще не выплаченную ему долю наследства. Тема наследия, в рамках которой наследство и наследственность взаимосвязаны не только этимологически, придает имущественной распре символический смысл. Дмитрий недаром полагает, что отец лишил его материнского наследства. Борьба сына за наследство равносильна борьбе за здоровую, как утверждается, материнскую наследственность против унаследованных от отца болезненных качеств. Предположение Дмитрия, что от убийства его удержала мать, которая «умолила бога», можно истолковать как указание на здоровую материнскую наследственность, в решающий миг возобладавшую над карамазовскими инстинктами. Пожалуй, Аделаида Ивановна Миусова, «…дама горячая, смелая, смуглая, нетерпеливая, одаренная замечательною физическою силой», составляет единственный здоровый элемент в системе персонажей карамазовского семейства, чье наследие — и наследство, и наследственность — предстает некоей призрачной величиной.

Проблема дурной наследственности составляет семантическое ядро семейного вопроса, вокруг которого Достоевский в «Братьях Карамазовых» группирует и по-новому осмысляет свои старые темы: веру и мораль, человеческое достоинство и свободу воли, преступление и наказание, убийство и самоубийство.

Так, важнейшую в своем творчестве проблему нарушения и попрания убийцей моральных запретов писатель раскрывает на примере отцеубийства, радикализируя фундаментальный вопрос о том, «зачем живет такой человек», которым уже задавался Раскольников в отношении старухи-процентщицы. Точно так же заостряется проблематика, связанная с аксиомой «если бога нет, то все позволено», поскольку отцеубийство явно мыслится равносильным богоборчеству. Наряду с «Бесами» (1871–1872) и «Подростком» (1875) «Братья Карамазовы» — это попытка писателя создать собственных «Отцов и детей». Все три романа Достоевского посвящены «разложению» русской семьи, о котором он неоднократно рассуждал в «Дневнике писателя» (1872–1881) и которое находится в центре всего его позднего творчества. Сначала, в «Подростке», Достоевский обличал это разложение при помощи техники, задуманной как «разложение» аукториальной формы повествования. В этом отношении «Братья Карамазовы» как будто знаменуют собой возвращение к традиционной романной форме: отказавшись от персональной повествовательной ситуации «Подростка» с ее ненадежным, склонным к рисовке рассказчиком, писатель обращается к аукториальной ситуации романа идей с целью как можно более отчетливо выразить собственную позицию***. На примере «нестройного семейства» Достоевский хотел показать разложение русского общественного организма, части которого, по мнению писателя, утратили друг с другом естественную связь.

Кадр из фильма «Братья Карамазовы». 1968&n...

Кадр из фильма «Братья Карамазовы». 1968 год

***

Первый, тогда еще не получивший повествовательного развития намек на тему вырождения содержится уже в «Идиоте» (1868–1869), где князь Мышкин говорит о себе как о последнем, больном представителе своего рода («князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний»; часть I, гл. 1).

[…] История, которую рассказывает Достоевский, стремится подтвердить не натуралистический детерминизм, а свободу человеческой воли, априорно постулированную автором. В отличие от эпопеи Золя, рисующей биологически и социально предопределенное вырождение одной семьи в эпоху Второй империи, история семейства Карамазовых, согласно прослеживаемому авторскому замыслу, должна продемонстрировать преодолимость дурной наследственности и указать на возможность возрождения, понятого в христианском ключе. Несмотря на общее биологическое происхождение, судьбы братьев Карамазовых складываются по-разному, свидетельствуя об ответственности человека за свои поступки, не уменьшаемой ни внешними, ни внутренними детерминирующими факторами.

В очерке «Среда» (1873) Достоевский ясно высказался о позитивистской теории, составляющей социологическое соответствие биологической теории наследственности. Показательны слова писателя об ответственности преступника за свое преступление. Ставя человека в зависимость от пороков общественного устройства, теория среды отказывает людям в индивидуальности, самостоятельности и ответственности. Человек приравнивается к животному. Христианство, напротив, возлагает на человека ответственность за его поступки, признавая человеческую свободу. В этом смысле опровержение концепции наследственности вписывается в широкий контекст полемики Достоевского с западными позитивистскими теориями, которые, по его мнению, лишают мир метафизического измерения, тем самым уничтожая любые гарантии мирской нравственности. […]

Уже Ирина Паперно указала на то, что романы Достоевского, устройством напоминающие эксперименты Золя, преследуют противоположную цель. Русский писатель стремится доказать несостоятельность позитивистских и материалистических положений, наглядно демонстрируя разрушительные последствия попрания этических запретов в мире, зараженном атеизмом. При этом следует подчеркнуть внутрификциональное измерение эксперимента, чуждое большинству натуралистических романов.

Достоевский не только экспериментирует с персонажами, но и позволяет им самим экспериментировать, т. е. разрабатывать умственные эксперименты и претворять их в жизнь.

«Братья Карамазовы» — ярчайший пример поэтики множественных внутрификциональных опытов, которые, не ограничиваясь уровнем мысленных экспериментов, таких как «Легенда о великом инквизиторе» Ивана Карамазова, еще и осуществляются на практике: так, гипотезу Ивана об оправданности убийства при условии, что Бога нет, эмпирически проверяет Смердяков. Отражением этих главных экспериментов служат более скромные опыты Коли Красоткина, выступающего своеобразным двойником Ивана. Во-первых, Коля ставит эксперимент над самим собой с целью доказать: « можно так протянуться и сплющиться вдоль между рельсами, что поезд, конечно, пронесется и не заденет лежащего». Во-вторых, он устраивает опыт с гусем и ломающей гусиную шею телегой, чтобы выяснить: «Если эту самую телегу чуточку теперь тронуть вперед — перережет гусю шею колесом или нет?» Удваивая свой эксперимент, проводимый в художественном мире, Достоевский стремится компенсировать главный недостаток литературного эксперимента — невозможность эмпирической верификации вне нарративной организации текста. Верность гипотезы подтверждается не только развитием действия, но и ex negativo, изображением краха основанных на «ложной» гипотезе эмпирических опытов, поставленных самими персонажами. […]

До сих пор литературоведы по большей части обходили вниманием возможность такой интерпретации «Братьев Карамазовых» в контексте французского натурализма, которая в первую очередь сосредоточивалась бы на проблеме наследственности. Поэтологические и идеологические различия между Достоевским и Золя казались слишком большими. Антропологическое мировоззрение первого, отстаивающего безусловную свободу воли и, следовательно, ответственность личности за свои дела, контрастирует с натуралистической депсихологизацией человека, сведением его природы к нервам, крови и инстинктам, вследствие чего понятия преступления и наказания приобретают относительный характер. Золя чужд занимающий Достоевского поиск ответов на метафизические вопросы, поскольку натурализм программным образом отказывается от метафизического вопроса о непосредственных причинах вещей — «почему» — в пользу вопроса «каким образом». […]

Разумеется, «Братья Карамазовы» отвечают не всем критериям романа о вырождении. Прежде всего, время романного действия не охватывает жизни нескольких поколений, что необходимо для изображения прогрессирующей деградации семейного организма во всей ее вариативности. Тем не менее налицо некоторые моменты начинающегося психофизического упадка Карамазовых, вполне соответствующие научному представлению о дегенерации как о биологической энтропии, в ходе которой отмеренная конкретной семье жизненная энергия постепенно расходуется и истощается. Начинается этот биологический упадок уже с ослабления материнской наследственности: сначала здоровая и сильная Аделаида, затем нервнобольная Софья и, наконец, слабоумная Лизавета Смердящая. Физическая сила братьев тоже убывает от старшего Дмитрия к младшему Алеше. Это видно из сцены борьбы после того, как Дмитрий избивает Карамазова-старшего: «Иван Федорович, хоть не столь сильный, как брат Дмитрий, обхватил того руками и изо всей силы оторвал от старика. Алеша всею своею силенкой тоже помог ему, обхватив брата спереди».

Точно так же ослабевает и половое влечение, унаследованное братьями от отца и заставляющее их соперничать друг с другом. У Дмитрия оно проявляется явно и открыто; у Ивана принимает скрытую форму, сублимируясь в умственную деятельность; Алеша же, которому свойственна «дикая, исступленная стыдливость и целомудренность», его подавляет. Смердяков, хотя и почти ровесник Ивана, находится на самом краю этой шкалы: обладающий вследствие эпилепсии слабой конституцией, со «скопческим, сухим лицом» и презрением как к женскому, так и к мужскому полу, он как будто начисто лишен полового влечения. […]

****

Дмитрию же после показания свидетелей снится сон, с которого начинается его нравственное возрождение. Во сне Дмитрий хочет помочь страждущему «дитю» «со всем безудержем карамазовским». Карамазовская разрушительная сила обращается здесь во благо.

Развитие сюжета, особенно нравственное возрождение Дмитрия, призвано показать, что в карамазовской природе заключена и «жажда жизни» — потенциальный источник веры и спасения в христианском смысле. Жажда жизни, напоминающая инстинкт самосохранения, была свойственна уже Раскольникову. Именно она уберегла его от безумия и побудила признать вину. Тот факт, что жажду жизни в «Братьях Карамазовых» утверждает Иван, а на собственном опыте познает прежде всего Дмитрий****, служит более дифференцированному, чем в «Преступлении и наказании» (1866), изображению свободы выбора между жизнью и смертью, добром и злом. При этом душевное заболевание, постигающее евклидов разум Ивана, противопоставляется христианскому смирению чувственной натуры Дмитрия с прямо-таки плакатной наглядностью. […]

В рубрике «Открытое чтение» мы публикуем отрывки из книг в том виде, в котором их предоставляют издатели. Незначительные сокращения обозначены многоточием в квадратных скобках. Мнение автора может не совпадать с мнением редакции.

Читайте нас в Facebook, VK, Twitter, Instagram, Telegram (@tandp_ru) и Яндекс.Дзен.

Где можно учиться по теме #литература