hh
Наше определение национализма базировалось на двух еще не разъясненных терминах: «государство» и «нация».
В этой книге я изложил теорию национализма, чтобы объяснить, почему в наше время национализм является столь важным политическим принципом.
Прежде всего необходимо отметить, что термин «национализм» используется в книге в значении, которое он имеет в английском, а не в русском языке. В современном русском языке это слово имеет явно отрицательный оттенок: оно употребляется в тех случаях, когда говорящий хочет выразить свое неодобрение неумеренности, жестокости, исключительности, нетерпимости или каким-либо еще столь же неприемлемым сторонам националистического чувства. В английском языке, напротив, термин употребляется в нейтральном смысле и не содержит оттенка как одобрения, так и неодобрения. Он употребляется в книге для обозначения принципа, требующего, чтобы политические и этнические единицы совпадали, а также чтобы управляемые и управляющие внутри данной политической единицы принадлежали к одному этносу. Подобный принцип может быть хорош или плох; он может быть универсален или вовсе непригоден—вопрос остается открытым. Та нагрузка, которую несет само слово, никоим образом не должна оказывать влияния на выводы.
Выводы эти достойны рассмотрения и обсуждаются в книге. Но слова, которыми мы для этого пользуемся, не должны ограничивать нас и навязывать нам решения. Именно в таком духе термин и используется нами.
Вне всякого сомнения, основная идея книги является частью исторического материализма. Доказательством служит тот факт, что небывалый накал национализма в девятнадцатом и двадцатом столетиях есть отражение и следствие индустриализма—способа производства, возникшего и распространившегося именно в этот период. Это явилось результатом исчезновения тех условий, когда большая часть человечества существовала в очень замкнутых и тесных сообществах, используя «культуру»—то есть способы выражения и общения—в основном для выделения своего собственного положения и положения своих близких внутри сравнительно стабильной структуры. Новый общественный порядок не предполагал замыкания в маленьких сообществах, а, напротив, требовал взаимодействия с огромным числом других людей в необъятном, мобильном, массовом человеческом море. При таком общественном порядке деятельность человека больше не ограничивалась ручным трудом в окружении людей, знакомых ему на протяжении всей его жизни. Вместо этого она заменяется передачей сложных понятий другим людям при помощи стандартизованного способа выражения в ситуациях, когда само по себе сообщение — вне зависимости от контекста должно передавать требуемый смысл.
Именно это значение обрело слово «работа» в нашем мире, и она может быть выполнена соответствующим образом только людьми, получившими образование, грамотными, теми, кто способен следовать руководствам и инструкциям. При старом общественном порядке было невозможно и нежелательно иметь универсальное образование; в современном индустриальном обществе это необходимо. Основное предназначение и идентификация человека связаны теперь с письменной культурой, в которую он погружен и внутри которой способен успешно функционировать. Это— высокая культура, передаваемая не путем неформального общения с непосредственным окружением, а при помощи формального обучения. На мой взгляд, именно этот фактор лежит в основе современного национализма и определяет его силу.
Подобный довод ни в коем случае не зависит от того, является ли данное индустриальное или индустриализующееся общество капиталистическим или социалистическим. Это крайне незначительно или совсем не отражается на описываемых мной социальных механизмах в том смысле, что они не зависят от системы собственности, преобладающей в данном обществе. И в самом деле, подходя эмпирически, мы находим, что сила национализма не зависит от социальной системы, хотя и зависит от влияния, которое оказывает на нее индустриализм.
Если принять во внимание, что национализм рассматривается в книге в категориях индустриального способа производства, то может возникнуть вопрос, правомочно ли считать данную теорию марксистской. Такой вопрос представляется мне не имеющим оснований и схоластическим. Нет ни малейшего сомнения, что основное доказательство здесь есть не что иное, как применение основного положения марксизма о решающем влиянии способа производства на другие стороны общественной жизни. Автор ни в коем случае не принимает подобного представления в его обобщенном виде. Однако он придерживается особой точки зрения в случае национализма, ключ к пониманию, которого—действительно в способе производства, преобладающем в данном обществе.
Подобный довод не всегда кажется убедительным мыслителям, имеющим специфический взгляд на национализм и придерживающимся марксистской традиции. Неубедительность их взглядов более всего связана с недооценкой силы национализма. Тем не менее весьма существенно и интересно, что они разделяют подобное заблуждение (если так можно выразиться) со своими главными противниками и оппонентами в понимании основ современного индустриального мира, а именно с последователями либеральной традиции. Недооценка национализма—это общая слабость двух традиций, марксистской и либеральной, и в этом заблуждении они единодушны.
Однако подобного заблуждения не следует чрезмерно стыдиться. Вполне понятно, что оно явилось естественным следствием абсолютно обоснованных и весьма существенных представлений. Новое доказательство, изложенное с помощью понятий введенных в данной книге, звучит приблизительно следующим образом. Национализм — это то, что относится к сообществам, объединенным общей культурой и отличающимся от соперничающих или враждебных сообществ различиями в культуре.
Доиндустриальный мир чрезвычайно богат культурными различиями. Однако они подвергаются искажениям и разрушаются в страшном, безжалостном «плавильном котле» раннего индустриализма. Лишенный собственности крестьянин, оказавшийся в трущобах нового, индустриального города, вынужден принять его культурные традиции, разделить его неприязнь к зеленым лужайкам, которые он уже не может ни сохранить, ни передать своим детям. Космополитизм рынка, включая и космополитизм рынка труда, разрушает различия. В чем же тогда сила национализма, если культурные различия, на которые он опирается, неизбежно стираются?
Мое доказательство предельно доступно и, что еще важнее, обоснованно. Старые культурные различия действительно размываются и в большинстве заменяются общей космополитической культурой индустриализма. Старинные песни и танцы этнических групп продолжают сохраняться стараниями соответствующих фольклорных обществ, но подавляющее большинство молодежи предпочитает космополитическую, лишенную корней молодежную культуру.
Либеральные теоретики Запада и марксисты использовали эти идеи в несколько ином плане. Согласно марксистскому варианту, в условиях отчуждения, отрыва от корней, ставшего уделом промышленного пролетариата, люди, отбросившие свои культурные предрассудки, придут к идеалу, образцу и общей форме гуманизма, чтобы превратиться в новое мировое единство людей an sich (Как таковое (нем.), и, вполне естественно, они найдут свое подобие в пролетарском интернационализме. С другой стороны, их оппоненты—сторонники экономического laisser faire (Невмешательства (фр.) полагали, что преимущества свободного рынка для всех породят Интернационал всеобщего интереса, который преодолеет атавистические частности культуры. Ничего подобного не произошло. В двух величайших войнах нашего столетия никому не удалось обнаружить ни буржуазного, ни пролетарского интернационализма. Печально, но факт: лучше делать выводы на основании фактов, чем не замечать или отрицать их.
И та, и другая стороны пытались найти козла отпущения, чтобы объяснить, почему не сбылись их ожидания. Марксисты упорно относили это на счет соперничества капиталистических стран, столкнувшихся с сокращением рынков сбыта, или объясняли это тем, что рабочий класс развитых стран был подкуплен и превращен в рабочую аристократию, гораздо более привилегированную в сравнении со своими собратьями в менее развитых странах. Западные теоретики обратились в основном к пониманию национализма как зловещей атавистической силы. Разумеется, фашизм еще больше усугубил подобное истолкование. Приняв эту теорию и исказив сопутствующие ей оценки, он приветствовал подобный атавизм, прославлял его и декларировал, что истинные источники жизнеспособности человека могут быть заложены только в его приверженности Blut und Boden (Крови и почве (нем.).
Мне не кажется, что подобные объяснения имеют какое-либо основание. И та, и другая стороны оказались правы, усмотрев разложение старых основ культурной дифференциации. Но ни те, ни другие не сумели обнаружить возникновения новых. Настоящее исследование предпринято для того, чтобы исправить этот недостаток, но оно также выражает несогласие с теми, кто принимает и поддерживает национализм в его собственных идеологических формулировках. Националистические теории обычно рассматривают нации как устойчивые, естественные социальные общности, которые лишь начинают действовать, или, используя любимое выражение националистов, «пробуждаются» в эпоху национализма. «Национальное пробуждение»—горячо любимое определение националистов. Здесь прослеживается заметная аналогия между этой идеей и марксистским разграничением между «классами в себе» и «классами для себя». Но я не верю, что нации существуют в том же самом смысле, что и классы.
Целесообразно предположить, что каждая определенная система средств производства порождает различные категории людей, кланы. Возьмем, к примеру, систему орошения в засушливой стране, где сельское хозяйство вообще возможно лишь благодаря сложной централизованной сети ирригационных сооружений. Можно представить себе, что те, кто управляет ирригационной сетью, и те, кто обрабатывает орошаемые поля,—это разные люди. Если они об этом не думают, они представляют собой «классы в себе», если же они думают об этом, они превращаются в «классы для себя». Это доказательство, независимо от того, обосновано оно или нет, и лежит в основе знаменитого и спорного представления об «азиатском способе производства».
Идея «национального пробуждения» в равной мере предполагает, что нации существуют «в себе» до того, как достигается осознание наций «для себя». Но аналогия здесь неприменима. Доиндустриальный мир и в самом деле очень богат культурными различиями и всевозможными оттенками. Но очень часто он чрезмерно богат, чтобы породить нечто подобное нациям—даже нациям «в себе». Дело в том, что все сложные разветвления родства, занятий, расселения, политического союзничества, социального статуса, религии, секn ритуалов очень часто пересекаются друг с другом, образуя крайне запутанную структуру, а вовсе не те заметные культурные различия между крупными человеческими общностями, которые привычны для нас в современном мире и которые мы рассматриваем как национальные границы.
Это сложное переплетение связей и соподчинений на деле является одним из механизмов, при помощи которых аграрное общество поддерживает свою стабильность. Таким образом, в нем часто попросту не существует «наций», способных «пробудиться». В нем имеется всего лишь богатейший набор пересекающихся, несогласованных, подтверждающих личный статус культурных различий, редко порождающих нации в современном смысле. Случается, что и здесь бывают глубокие культурные различия, определяющие границы чего-то подобного современной нации, но это происходит далеко не всегда, и такая ситуация не является нормой. Например, Западная Европа с ее сильными династическими государствами, каждое из которых, в общем, соответствовало определенной лингвистической зоне, могла бы претендовать в смысле условий на развитие доиндустриального национального чувства. Однако исследования показывают, что лишь в XIX веке французские крестьяне начали осознавать себя французами более, чем членами местных сельских общин.
То, что осознавали недооценивающие национализм теоретики, было неизбежным и непреодолимым распадом местных общин и вызванной ими культурной дифференциации. Им не удалось уловить момент, когда культурная дифференциация, утратив свою прежнюю роль выразителя интересов старого мира, а именно перестав подкреплять и связывать его мелкие и стабильные структуры, не исчезла, но приобрела новую и весьма существенную функцию. При старом порядке она поддерживала социальную структуру, при новом—она заменила ее.
По самой природе своей производственной деятельности индустриальное общество является огромным, анонимным, мобильным и нуждается в хорошей коммуникативной системе для общения, независимо от ситуации. Такова современная культура. Она нуждается в обеспечении образовательными учреждениями и в их защите, и лишь государство в состоянии обеспечить и то, и другое. Это и создает ту критическую связь культуры и политики, которая составляет сущность национализма. Современный человек уже не подчиняется главе родственной группы, вере или своему господину; он является в первую очередь подданным своей культуры. И происходит так совсем не потому, что он прислушивается к мистическому, атавистическому зову крови. Совсем наоборот: он реагирует на очень современную ситуацию и на предъявляемые ею требования не потому, что он каким-то особым образом порабощен или подкуплен, а именно потому, что на него оказывают влияние его работа и жизненное положение.
Все это нуждается в понимании и разъяснении. Насколько применима эта теория к сегодняшней ситуации в Советском Союзе? Советский Союз унаследовал от царской империи невообразимое множество народов с огромными культурными, религиозными и языковыми различиями. Политическая организация нового государства была попыткой исправить такое положение с помощью расслоенной иерархии из союзных и автономных республик, автономных областей. Но ни одна бюрократически упорядоченная система подобных понятий не может упорядочить всю сложность реальной этнической ситуации; еще в меньшей степени способна она уладить возникающие многочисленные этнические конфликты, не обидев одного или обоих их участников.
Новая роль культуры наполнила ее более заметным и значительным содержанием. В старые времена, когда человек общался со своими деревенскими соседями, опираясь на культуру, усвоенную им бессознательно, просто на протяжении повседневной жизни, он редко, а порой никогда глубоко не задумывался над тем, какие именно язык и культура являются официально признанными в политической иерархии его общества и какая именно языковая среда существует или предпочтительна в его производственных, образовательных, коммуникативных или бюрократических установлениях. Язык, с помощью которого общались друг с другом бюрократы, его не касался. Сам он бюрократом не был. Разумеется, и тогда существовали межобщинные конфликты, но они скорее ограничивались конкретными местными интересами и не затрагивали символов культуры.
Теперь все иначе. Языки образовательных, бюрократических и коммуникативных установлений создали огромное различие для жизни и перспектив каждого индивидуума. В своей работе любой человек в каком-то смысле является бюрократом. Работа—это то, чем занимаются в «конторе». Наступила эпоха отчетливого этнически-культурного конфликта. Все мы существуем внутри обширной бюрократической сети, и тот, кто не вписывается в ее коммуникативную среду, становится второсортным гражданином.
Множество принципов может быть выработано в попытке разрешить подобные конфликты справедливо или даже дружелюбно. Разве не обязано большинство решать вопрос о своей культурной и политической принадлежности путем демократической процедуры внутри каждого округа? Увы, многое будет зависеть именно от того, как прочерчены границы данного округа: голосами людей можно распорядиться с помощью соответствующего нанесения границ. В Ирландии, где система политических манипуляций была доведена до высокой степени совершенства, появилось слово, по-настоящему отражающее ее: «подтасовка». В таком случае любая граница может показаться подтасовкой тем, кто не оказался в выигрыше. Существует также еще одна проблема: не станет ли простой призыв к местному большинству игнорированием географической и исторической преемственности, экономического равновесия, взаимодействия территориальной и этнической принадлежности?
Существует серьезнейшая проблема, возникшая как следствие того, что размещение некоторых народов является результатом насильственных переселений во время сталинского периода: сегодняшнее деление на меньшинство и большинство является плодом административного произвола. Почему подобные несправедливости должны продолжаться? Достаточно того, что люди были незаконно высланы, почему же их детей тоже вынуждают до сих пор терпеть поражение в правах?
Другие случаи этнического распределения являются результатами недавних экономических изменений: министерские решения, касающиеся размещения больших промышленных предприятий, быстро отражаются на этническом составе города, который предоставляет жилье его работникам. Но почему подобными административными решениями, принятыми в свете экономических или вовсе не относящихся к делу соображений, дозволено навязывать границы наций?
Наконец, некоторые этнические группы не представляют большинства нигде: должны ли они, таким образом, оказаться лишенными политической основы и опоры? Они тоже нуждаются в родине. Некоторые уже не составляют большинства на земле своих предков в результате экономического развития, которым они не в состоянии управлять. Должны ли они из-за этого быть лишены своей родины?
Столкновения подобных принципов и интересов поразительно многообразны. Различные принципы сталкиваются друг с другом и в своем применении противоречат друг другу. Каждая из конфликтующих групп естественно стремится выработать принцип, служащий ее собственной цели и отвергающий цели других. Печальной истиной является то обстоятельство, что удовлетворить все принципы и всех противников сразу просто невозможно. Любое решение оставит кого-то неудовлетворенным. Решение окажется удачным, если лишь некоторые из заинтересованных сторон будут удовлетворены или если злоба и недовольство будут устранены разумным способом.
Остается отметить еще два обстоятельства. Принимая во внимание как саму природу проблемы, так и объективные условия, с которыми приходится сталкиваться, мы должны признать, что безболезненного выхода просто не существует. Гегель заметил, что трагедия заключается не в конфликте правого и неправого, а в конфликте правого с правым. Такова очень часто природа межэтнических конфликтов. Их участникам собственные мотивы представляются очевидными и совершенно оправданными. Увы, то же чувство переполняет сердца их оппонентов. Никакой компромисс не обойдется без слез; счастье, если он обойдется без крови.
С другой стороны, конфликты может смягчить экономическое благополучие. Безусловно, этнические конфликты бывают более острыми, когда культурные различия, определяющие и порождающие современные нации, являются также знаками, подчеркивающими либо экономическое благополучие, либо отсталость. Всеобщее преуспевание по крайней мере ведет к большей степени терпимости, разумеется не гарантируя ее. Более того, современная общественная, политическая и экономическая жизнь не является больше территориальной: процветающими нациями являются не те, кто обладает большими территориями, а те, кто имеет эффективную промышленность.
Так что, в конце концов, существует некоторая доля истины в надежде, что прогрессивные формы производственной жизни приведут если не к интернационализму, то по крайней мере к значительно большей степени этнической терпимости. Индустриальное общественное устройство не привело к этому непосредственно и быстро, как ошибочно полагали некоторые из его ранних теоретиков. Напротив, своей внутренней логикой оно вело прямо к опасности возникновения национального принципа в политике и к его бурным проявлениям. порой ведущим к крайней жестокости и катастрофическим последствиям. Но благоприятные последствия, которые не проявились и не могли проявиться изначально, быть может, реализуются, если не полностью, то в значительной мере—на более поздней стадии. Надежда на это у нас есть.
Москва, сентябрь 1989 г.
Эрнест Геллнер
Тузенбах: Через много лет, вы говорите, жизнь на земле будет прекрасной, изумительной. Это правда. Но, чтобы участвовать в ней теперь, хотя издали, нужно приготовляться к ней, нужно работать…
Да, нужно работать. Вы, небось, думаете: расчувствовался немец. Но я, честное слово, русский и по-немецки даже не говорю. Отец у меня православный…
Антон Чехов. «Три сестры»
Politika u nas byla vsak spise mene sme-lejsi formoli kultury.
(Все же политика у нас была менее смелой формой культуры.)
J. Sladecek, «Osmasedesaty» ('68) Индекс, Кельн, 1980,
ранее ходила по рукам в Праге в издании самиздата.
Наша национальность подобна связи с женщиной: она слишком тесно сплетена с нравственностью, чтобы беззастенчиво ее менять, и слишком случайна, чтобы стоило это делать.
Джордж Сантаяна
I Определения
Национализм—это прежде всего политический принцип, суть которого состоит в том, что политическая и национальная единицы должны совпадать.
Национализм как чувство или как движение проще всего объяснить, исходя из этого принципа. Националистическое чувство—это чувство негодования, вызванное нарушением этого принципа, или чувство удовлетворения, вызванное его осуществлением. Националистическое движение— это движение, вдохновленное чувством подобного рода.
Националистический принцип может нарушаться разными способами. Политическая граница государства может не охватить всех представителей соответствующей нации; или, охватив их всех, также включить инородцев; или сделать и то и другое одновременно: не охватить всех представителей данной нации и включить представителей другой. Кроме того, нация может жить, не смешиваясь с иноплеменниками, во множестве государств, не имея собственного национального государства.
Но есть одна форма нарушения националистического принципа, на которую особенно болезненно реагирует националистическое чувство: националисты считают совершенно недопустимым с точки зрения политических норм, если правители политической единицы принадлежат не к той нации, к какой относится большинство населения. Это может быть либо результатом присоединения национальной территории к большему государству, либо результатом доминирования чужеродной группы.
Короче говоря, национализм — это теория политической законности, которая состоит в том, что этнические границы не должны пересекаться с политическими, и в частности, что этнические границы внутри одного государства—вероятность, формально исключающаяся самим принципом в его общей формулировке,—не должны отделять правителей от основного населения.
Националистический принцип может иметь этический, «универсалистский» характер. Могут существовать и существуют абстрактные националисты, не склоняющиеся на сторону какой-нибудь одной—своей—национальности и великодушно проповедующие общую для всех доктрину: дать всем нациям возможность жить под собственной политической крышей и дать им волю не принимать под нее инородцев. В утверждении такого неэгоистического национализма формально нет ничего несообразного. В пользу его как доктрины можно выставить довольно веские аргументы, такие, как желательность сохранения культурной самобытности, разнообразия мировых политических систем, ослабление напряженности внутри государства.
В действительности же национализм почти никогда не был ни столь отрадно благоразумен, ни столь рассчитано уравновешен. Вполне вероятно, что, как считал Иммануил Кант, пристрастность, склонность во всем делать себе исключение— основная человеческая слабость, из которой проистекают все остальные; и что она наряду со всем прочим поражает и националистическое чувство, пробуждая то, что итальянцы во времена Муссолини называли sacro egoismo национализма. И вероятно, политические проявления националистического чувства стали бы гораздо умереннее, если бы националисты так же остро чувствовали несправедливости, совершенные их нацией, как они чувствуют несправедливости, совершенные по отношению к ним.
Но есть и другие, гораздо более существенные соображения, связанные со специфической природой того мира, в котором нам довелось жить и который восстает против всякого беспристрастного, общечеловеческого, благоразумного национализма. Можно представить это самым элементарным образом. На земле существует огромное количество потенциальных наций. На нашей планете есть также место для определенного количества независимых или автономных государств. Всякий разумный подсчет покажет, что число потенциальных наций по всей видимости намного, намного больше, чем число возможных жизнеспособных государств. Если этот аргумент, или расчет, верен, то не все националистические интересы могут быть в равной степени соблюдены, во всяком случае одновременно. Удовлетворение одних приводит к ущемлению других. Весомым подкреплением этого аргумента является и тот факт, что очень многие из потенциальных наций не живут или до недавнего времени не жили территориально сплоченными группами, а перемешаны друг с другом в самых сложных соотношениях. Отсюда следует, что территориальная политическая единица может стать этнически однородной только в том случае, если будут истреблены, изгнаны или ассимилированы все инородцы. Их нежелание мириться с подобной участью может сильно затруднить мирное осуществление националистического принципа.
Конечно, к этим определениям, как и к большинству определений, следует подходить здраво. Националистический принцип, как он определяется выше, не нарушается проживанием в стране небольшого числа иностранцев или единичными случаями появления иностранцев, скажем, в правящей национальной фамилии. Сколько именно инородцев должно оказаться в стране или среди представителей правящей верхушки, чтобы этот принцип можно было действительно считать нарушенным, трудно установить с точностью. Нет такого рокового числа, которое отделяло бы момент, когда с присутствием иностранца еще смиряются, от момента, когда к нему начинают относиться враждебно и его жизнь оказывается в опасности. Нет сомнения, что это число меняется в зависимости от обстоятельств. Однако невозможность назвать применимую ко всем случаям и точную цифру не умаляет полезности определения.
Государство и нация
Наше определение национализма базировалось на двух еще не разъясненных терминах: «государство» и «нация».
Обсуждение вопроса, что есть государство, можно начать со знаменитого определения Макса Вебера [1]: это такая организация внутри общества, которая владеет монополией на законное насилие. Заключающаяся в нем идея проста и притягательна: в хорошо организованных обществах, в каких большинство из нас живет или стремится жить, частное или групповое насилие считается беззаконием. Сам по себе конфликт не беззаконен, но его решение при помощи частного или группового насилия не допускается. Насилие может применяться только центральной политической властью и теми, кому она дает такое право. Из различных мер поддержания порядка крайняя мера—сила—может применяться только одной специально созданной, четко обозначенной, строго централизованной, дисциплинированной организацией внутри общества. Эта организация или совокупность организаций и есть государство.
Идея, вложенная в это определение, очень созвучна нравственному ощущению многих, возможно, большинства членов современного общества. Однако она не вполне удовлетворительна. Существуют «государства» или по крайней мере объединения, которые естественно было бы так называть, не пользующиеся исключительным правом на законное насилие на территории, которую они более или менее успешно контролируют. Феодальное государство зачастую ничего не имеет против междоусобных войн вассалов, если они при этом не забывают о своих обязанностях перед сюзереном; или же государство, где сосуществуют разные кланы, зачастую ничего не имеет против кровной мести, пока враждующие стороны не становятся угрозой для мирных людей на больших дорогах или в общественных местах. Иракское государство, находившееся после первой мировой войны под британской опекой [2] мирилось со стычками племен при условии, что их участники послушно сообщали в ближайший полицейский участок об их начале и завершении и составляли подробный бюрократический отчет о количестве убитых и захваченных трофеях. Короче говоря, бывают государства, которые либо не желают, либо не могут обеспечить соблюдение своей монополии на законное насилие и которые при этом, бесспорно, остаются во многих отношениях «государствами».
Однако основной принцип Макса Вебера может иметь применение именно в наше время, несмотря на его невероятный для обобщающего определения этноцентризм, явно берущий за образец централизованное государство западного типа. Государство является исключительно своеобразным и важным продуктом социального разделения труда. Там, где нет разделения труда, не может быть речи о государстве. Но далеко не всякая специализация создает государство: государство—это специализированная и концентрированная сила поддержания порядка. Государство—это институт или ряд институтов, основная задача которых (независимо от всех прочих задач)—охрана порядка. Государство существует там, где из стихии социальной жизни выделились специализированные органы охраны порядка, такие, как полиция и суд. Они и есть государство.
Не все общества оформлены государственно. Из этого со всей очевидностью следует, что в таких безгосударственных обществах проблема национализма не возникает. Если нет государства, естественно снимается вопрос о совпадении государственной границы с границами нации. А если нет государства, нет и правителей, а значит, вопрос об их национальности тоже сам собой отпадает. Когда нет ни государства, ни правительства не от кого требовать соблюдения принципа национализма. Такое негосударственное устройство общества может, наверно, вызывать недовольство, но это уже другая проблема.
Националисты, как правило, возмущались распределением политической власти и установлением политических границ, но они едва ли имели случай посетовать на полное отсутствие и границ и власти. Националистические настроения обычно возникали не тогда, когда государство как таковое либо вообще не существовало, либо его существование оказывалось под серьезным сомнением. Они возникали тогда, когда наличие государства становилось слишком ощутимым. Обычно это касалось его границ и/или распределения власти и, возможно, других установлений, которые могли вызывать недовольство.
Это в высшей степени важный момент. Не только наше определение национализма невозможно без исходного, взятого как данность определения государства, дело еще и в том, что национализм проявляется только в среде, где государство уже воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Существование политически централизованных единиц и морально-политического климата, в котором такие централизованные единицы принимаются как безусловная реальность и считаются нормой,—необходимое, но еще не достаточное условие национализма. Здесь следует, несколько забегая вперед, дать некоторые общеисторические сведения о государстве. Человечество в своем историческом развитии прошло через три основные стадии: доаграрную, аграрную и индустриальную. Племена, живущие охотой и собирательством, были и остаются слишком малочисленными, чтобы у них развился тот тип политического разделения труда, продуктом которого является государство. Поэтому вопрос о государстве, постоянном специализированном институте охраны порядка, для них не существует. Напротив, аграрные общества—хотя и не все, но в большинстве своем— оформлены государственно. Некоторые из этих государств сильны, некоторые слабы, одни деспотичны, другие строго законны. Они очень различны по форме. Аграрный период человеческой истории—это период, в который как бы само существование государства есть предмет выбора. Более того, форма каждого государства крайне изменчива. В эпоху охоты и собирательства такой выбор был еще невозможен.
В послеаграрный, индустриальный век этого выбора опять-таки нет; но теперь уже наличие, а не отсутствие государства обязательно. Перефразируя Гегеля, скажем, что сначала ни у кого не было государства, затем оно появилось у некоторых и в конце концов оказалось у всех. Форма, которую оно принимает, конечно, остается по-прежнему изменчивой. Есть некоторые направления социальной мысли—анархизм, марксизм,— которые утверждают, что даже или в особенности на индустриальном уровне развития государство необязательно, во всяком случае, при благоприятных условиях или при условиях, которые со временем неизбежно сложатся. Есть очевидные и веские основания в этом усомниться: индустриальные общества огромны, и уровень жизни, который стал для них привычен (или который они всеми силами стремятся сделать привычным), зависит от невероятно сложного всеобщего разделения труда и кооперации. Некоторые виды кооперации могут при благоприятных условиях складываться стихийно, без каких-либо указаний сверху. Но идея, что кооперация может всегда и во всех случаях осуществляться таким образом, без всякого принуждения и контроля, вызывает очень большое недоверие.
Таким образом, проблема национализма не возникает, когда нет государства. Из этого не следует, что эта проблема встает перед каждым государством. Напротив, она встает только перед некоторыми государствами. Остается разобраться, перед какими.
Нация
Определение нации связано с гораздо более серьезными трудностями, чем определение государства. Хотя современный человек склонен воспринимать централизованное государство (и в частности централизованное национальное государство) как нечто само собой разумеющееся, однако он без особого труда может уяснить себе его случайный характер и вообразить социальную ситуацию, при которой государство отсутствует. Он вполне способен представить себе «первобытное состояние». Антрополог может объяснить ему, что племя—это не всегда уменьшенное государство, что существуют формы племенной организации, которые можно считать негосударственными. Напротив, представление о человеке без нации с трудом укладывается в современном сознании. Шамиссо [3], француз, эмигрировавший в Германию в наполеоновский период, написал яркий протокафкианский роман о человеке, потерявшем свою тень. Хотя воздействие этого романа во многом основывается на умышленной двойственности иносказания, нельзя не догадаться, что для автора Человек без Тени—это Человек без Нации. Когда его приверженцы и друзья замечают это ненормальное отсутствие тени, они отворачиваются от Петера Шлемиля, несмотря на его прочие преимущества. Человек без нации бросает вызов общепринятым нормам и потому вызывает неприязнь.
Точка зрения Шамиссо—если это и в самом деле то, что он хотел выразить,—была вполне обоснованной, но обоснованной лишь для определенного состояния человеческого общества, а не для человеческого общества вообще в любом месте и в любое время. У человека должна быть национальность, как у него должны быть нос и два уха; в любом из этих случаев их отсутствие не исключено, и иногда такое встречается. Но это всегда результат несчастного случая, и само по себе уже несчастье. Все это кажется самоочевидным, хотя, увы, это не так. Но то, что это поневоле внедрилось в сознание как самоочевидная истина, представляет собой важнейший аспект или даже суть проблемы национализма. Национальная принадлежность — не врожденное человеческое свойство, но теперь оно воспринимается именно как таковое.
Фактически нации, как и государства,—всего лишь случайность, а не всеобщая необходимость. Ни нации, ни государства не с
- На сайте с 09 сентября 2010 г.